Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана
Шрифт:
Мулла, предостерегавший меня насчёт плутов из Аджема в поучительной беседе муджтехида, случайно проходил в то время мимо моей кельи. Я остановил его, чтобы излить перед ним свою горесть. Тронутый моим несчастием или прельщённый самолюбивой мыслью о своей проницательности, он, казалось, слушал меня с состраданием.
– Вы говорили правду, мулла, советуя мне быть осторожным в отношении к дервишу, – сказал я. – Он украл все мои деньги, оставил меня без одного динара! Я странник: у меня нет ни друзей, ни знакомых, и тот, который называл себя моим приятелем, поступил со мною, как самый коварный враг! Проклятие на бороду такого приятеля! Куда мне теперь обратиться с просьбою о пособии?
– Не печалься, Хаджи; аллах велик! – отвечал он. – На судьбу роптать бесполезно. Видно, так было угодно аллаху, чтобы дервиш украл ваши деньги: он не мог этого сделать без его соизволения. Деньги пропали – ну, так и пропали – и да здравствуют! Кожа ведь на вас осталась: слава пророку,
– Это что за речи, о мулла? – сказал я. – Мы не осёл и знаем, что кожа вещь хорошая; но она не заменит денег. – Потом просил я его доложить, по крайней мере, муджтехиду о моём печальном приключении и удостоверить его в совершенной для меня невозможности доказать ему свою признательность, согласно с искренним моим желанием.
Он обещал исполнить мою просьбу и удалился. В тот же самый день приехал в Кум глава шахских шатроносцев, с радостным для меня известием о скором прибытии Убежища мира. Тотчас начались приготовления. Большая открытая комната, в которой шах молится, посещая святилище, устлана была пышными коврами; двор был выметен и полит водою, и, в день его приезда, пущен был водомёт, устроенный среди мраморного пруда.
Я давно уже не получал известий из Тегерана, и, следственно, у меня не было никакого мерила высочайшего гнева; но льстил себя мыслию, что такое ничтожное, как я, существо не может быть для Царя царей предметом продолжительного гневу. Глава шатроносцев был мне прежде приятель, и между его людьми нашёл я нескольких своих знакомцев. Я открылся перед ними; к моему удивлению, они не побежали от меня, хотя Саади сказал справедливо, что «человек в несчастии похож на фальшивую монету, которой никто принимать не хочет, а если кто и возьмёт по ошибке, то старается поскорее спустить с рук и передать другому». Уверяя их, что я совершенно отказался от свету и сделался настоящим «углоседом» [107] , я не пропустил, однако ж, случаю косвенно осведомиться у них о придворных сплетнях со времени моего побегу. От них-то я узнал, что прежний мой начальник, насакчи-баши, возвратясь из походу, привёз в подарок шаху, между прочими редкостями, пару грузинских пленников, мальчика и девицу, чем и удостоверил его в полной мере в беспримерных своих подвигах на поле брани. Шах благоволил наградить его почётным платьем и сказал, что лицо его удивительно как побелело и будет ещё белее, если он подумает о покаянии и перестанет пить вино. Хотя, по всем показаниям, я один был признан виновником неуспеха Зейнаб в танцеванье, но как я бежал, то хаким-баши подвергнулся за меня ответу и принуждён был поднесть шаху богатый подарок в удовлетворение за потерю невольницы, а за обман Средоточия вселенной по такому нежному делу выщипали ему половину бороды. Но с тех пор гнев шаха значительно смягчился, благодаря подаренной от насакчи-баши грузинке, которая тогда самовластно царствовала над его сердцем. По их словам, такой красавицы никогда ещё не видали на базаре, со времён продажи, знаменитой Таус. Это была подлинно жемчужина раковины прелести, мозжечок кости совершенства: лицо имела словно полная луна, глаза чёрные, большие, как кулак главного шатроносца, а станом казалась так тонка, что он мог бы пережать её своею пяденью. Словом, при таких обстоятельствах я мог, по их уверениям, получить прощение, представив шаху в подарок каких-нибудь десять или двенадцать туманов.
107
…сделался настоящим «углоседом» – буквальный перевод выражения «гушэ-гир», то есть человек, лишивший себя жизненных удовольствий и радостей, аскет.
Это известие ещё более огорчило меня. Я опять стал проклинать дервиша, лишившего меня этого единственного средства к приобретению благоволения Убежища мира, и сел на ковре отчаяния курить кальян упования на милость аллаха. [108]
Шах прибыл на другой день и остановился за городом, под палаткою. Многочисленный отряд мулл и богословов вышел ему навстречу и принял его у городских ворот с почестями, должными наместнику пророка. Шах всегда старался жить в согласии с этим опасным народом, зная влияние его на правоверных: потому и теперь оказывал он мирзе Абдул-Касему всевозможное уважение. Прежде всего, отправился он пешком к этому муджтехиду и удостоил его редкой чести, пригласив сидеть в своём присутствии. В продолжение пребывания в Куме он никогда не появлялся верхом; в действиях и приёмах обнаруживал самое набожное уничижение, раздавал бедным обильную милостыню и обогащал дарами гробницу святой. Он сам и его царедворцы, искривив лицо по местному обычаю, всячески силились казаться истощёнными постом, молитвами и умерщвлением плоти. Я слыхал при дворе, что хотя внутри сердца шах изволит быть настоящим суфием, но по наружности он чрезвычайно строгий мусульманин. Поэтому ему нетрудно было выдержать здесь свой характер. Но забавно было видеть, как один из его везиров, известный грешник по статье вольнодумства, принуждён был в угождение повелителю и покровительствуемым им ханжам завязать правила свои в салфетку забвения и насунуть на брови башлык благочестивой смиренности!
108
…сел на ковре отчаяния курить кальян упования на милость аллаха. – См. коммент. №; здесь параллелизм: ковёр – кальян, отчаяние – упование.
На следующий день, за час до полуденной молитвы, шах явился в ограде святилища, сопровождаемый несметною толпою государственных чиновников, слуг, мулл и народу. Он был одет запросто, в тёмном платье, без всяких украшения, без дорогих камней, даже без кинжала, и в руке держал длинную, финифтью расписанную палку с головкою дивной работы. Единственный драгоценный предмет, которым он мог гордиться, были его чётки, набранные из огромных жемчужин необыкновенной красоты, добываемых из казённых тоней Бахрейна. Он беспрестанно пропускал их сквозь пальцы, пришевеливая губами.
Муджтехид следовал за шахом в двух или трёх шагах по левую руку, отвечая на вопросы, которые тот благоволил предлагать ему, и слушая с глубочайшим вниманием его замечания. Шествие должно было проходить мимо моей кельи. Я стоял у своих дверей, трепеща и надеясь быть примеченным моим покровителем, что могло напомнить ему о данном мне обещании. Но, видя, что впереди шаха, который уже подходил к тому месту, не было никого такого, кто бы мог вытолкать меня вон, я решился ходатайствовать сам за себя. Для этого я выскочил из кельи, повалился ему в ноги и вскричал:
– Убежище моё у падишаха, Убежища мира! Молю о помиловании, ради праха благословенной Фатимы!
– Кто он такой? Здешний ли? – спросил шах.
– Он пользуется убежищем в этом святилище и хлопочет о прощении, в котором шах не благоволит отказывать несчастным, удостаивая святилище своего посещения, – отвечал мирза Абдул-Касем. – Он и мы жертвы шаха. Что падишах засудит, тому и быть.
– Но кто он таков и по какому поводу здесь находится? – спросил шах.
– Я жертва шаха, Средоточия вселенной, – примолвил я, – был наибом, то есть помощником помощнику главно-управляющего благочинием. Имя рабу вашему Хаджи-Баба. Завистники мои обнесли меня перед шахом: я ни в чём не виноват.
– Понимаем! – вскричал шах, помолчав минуту. – Так это ты Хаджи-Баба? Поздравляю! Какая бы то собака ни напроказничала, хаким-баши или наиб, это всё равно. Дело в том, что шах потерял своё добро. Ясно ли это или нет, а? Как ты думаешь, мирза Абдул-Касем?
– Конечно! – отвечал святой муж. – Вообще в делах между мужчинами и женщинами только женщины в состоянии сказать правду.
– Но что говорит шариат, закон нашей несомненной веры? – возразил повелитель. – Шах потерял через них свою невольницу. За всякое существо человеческое полагается взнос цены крови: даже за убиение франка или русского платится что-нибудь. Так зачем же мы должны даром терять свою собственность, по милости нашего врача или помощника помощнику какой бы то ни было собаке?
– За всякое создание аллахово назначена по закону цена крови: кровь не должна быть проливаема без уплаты пени, – присовокупил богослов. – Но в Благородной книге сказано: «Лучше вам будет, если простите». Эти слова, о шах, относятся особенно к лицам, облечённым властию, и всегда были правилом для падишаха, Убежища мира (да продлится его царствование до дня преставления!). Обрадовав высочайшим прощением несчастного грешника, шах стяжает себе заслугу перед аллахом большую, чем умертвив двадцать человек русских, или посадив на кол отца всех франков, или даже побив каменьями вольнодумца – суфия.
– Так и быть! – сказал шах и, возвысив голос, громко примолвил: – Можешь удалиться, но помни, что освобождением своим обязан ты предстательству этого святого мужа (тут он положил руку на плечо муджтехиду) и что без него никогда не видал бы ты солнца. Поди прочь! И не смей вперёд стоять в нашем светлом присутствии.
Глава VII
Прибытие в Исфаган. Старые знакомцы. Умирающий отец. Родня. Погребение
Не нужно было об одном и том же говорить мне дважды. Я тотчас оставил Кум, мулл, муджтехидов и всех ханжей и, с несколькими риалами в кармане, помчался пешком в Исфаган. Пребывание в богословском городе действительно поселило во мне некоторое желание быть добрым мусульманином. Я укорял себя в неблагодарности к родителям, которым ни разу не сообщил о себе известия и которых, быть может, не застану теперь в живых. Душевно гнушаясь прошедшею жизнью, проведённою в пороке, гордости, забвении обязанностей веры, я сожалел даже, что присутствие шаха не дозволило мне остаться в Куме и быть учеником мирзы Абдул-Касема. Твёрдое намерение прослыть добрым сыном, честным человеком, примерным питомцем ислама, составляло единственное моё утешение в тяжком и одиноком странствовании,