Поиск седьмого авианосца
Шрифт:
К концу третьей недели боев к артиллерийскому обстрелу прибавилась бомбардировка с воздуха — прилетевшие самолеты забрасывали осажденных фугасами и зажигательными бомбами. Все дома были либо разрушены начисто, либо сожжены. Команды огнеметчиков посылали струи пламени в подвалы и импровизированные доты, живьем сжигая тех, кто находился там. Немцы через канализационные люки пустили в коллекторы ядовитые газы. Воздух был пропитан тяжким смрадом разлагающихся трупов, сладковатой вонью паленого человечьего мяса. Однако евреи продолжали сражаться, предпочитая погибнуть в бою, чем в лагере.
На двадцать седьмой день восстания Соломон
Назавтра пуля попала ей в голову: осколки черепа, кровь и мозг ударили в Ирвинга. Он взял убитую девушку на руки и стал покачивать, словно убаюкивая ребенка. Рядом оказалась Рахиль — она помогла брату уложить Лию наземь и прикрыть обрывками толя с крыши. Хоронить было негде и некому. Ирвинг снова присел за свой пулемет, а Рахиль стала подавать ему ленту.
Еще через три дня все было кончено. Немцы с заднего хода ворвались в синагогу, переполненную сотнями раненых, и прикончили всех. Ирвинг видел, как мать бежала по ступенькам, а дюжий эсэсовский унтер, догнав, перерезал ей горло штыком. Вскрикнув от ужаса и ярости, Ирвинг развернул пулемет и последние пули всадил в эсэсовца. Потом он увидел рядом подбитые гвоздями солдатские сапоги и не успел увернуться от летящего в лицо окованного затыльника приклада.
Он пришел в себя от каких-то толчков, стука колес по стыкам рельсов и порыва холодного ветра. Открыл глаза и увидел, что лежит на открытой платформе, гудящей как колокол, головой на коленях Рахили.
— Слава Богу, — сказала она.
— Пулемет… Варшава… — только и смог выговорить он.
— Немцы перебили весь отряд, кроме нас с тобой. «Синие» сказали немцам, что ты врач, и потому тебя оставили в живых. Ты им нужен.
Ирвинг, привстал на локте, оглянулся по сторонам. На платформе он был единственным мужчиной, остальные — женщины и подростки.
— А ты, Рахиль? Тебя тоже пощадили?
— Да.
— Ты им тоже нужна?
Она отвела глаза:
— Да.
— Для чего?
Женщины у него за спиной вдруг закричали, указывая куда-то пальцами:
— Освенцим! Освенцим!
— Довольно, довольно, полковник, пожалейте себя!
Но голос адмирала не доходил до его сознания: бесконечная лента воспоминаний продолжала крутиться, и череда отчетливо ярких образов все плыла и плыла у него перед глазами. Он говорил, не видя и не слыша Фудзиту:
— Эсэсовцы разбили нас на три группы: первая подлежала немедленной отправке в газовки и печи, во вторую входили люди вроде меня, владевшие какой-нибудь редкой специальностью, а третья — в нее отобрали Рахиль и других девушек — предназначалась для солдатских и офицерских борделей. — Он вдруг замолчал, осекшись, поднял глаза на адмирала: — Простите, вы что-то сказали?
— Пожалейте себя, полковник!
Бернштейн улыбнулся печальной мимолетной улыбкой, чуть тронувшей углы его губ:
— Пожалеть? Виновный не заслуживает жалости.
— В чем вы виновны?
— В том, что остался жив.
— Что вы такое говорите, полковник?
— А вы знаете, почему я остался жив? — Они молча глядели друг на друга. — Потому что был силен
— А ваша сестра? Она тоже была счастлива?
— Нет. Она пропала бесследно, а я работал в немецком госпитале и старался работать как можно лучше. — Он коротко и невесело рассмеялся. — «Госпиталь»! Это был не госпиталь, а морг! Чем и как лечить умирающих с голоду людей? Я брил им головы — волосы были нужны для германских субмарин. Я вырывал золотые коронки у мертвых, а иногда и у живых. В одном из мертвецов с большим крючковатым носом я узнал отца.
— Не надо, полковник, не травите себе душу…
Но Бернштейн только отмахнулся:
— Я входил в специальную команду — мы стояли у дверей газовых камер, куда загоняли голых людей, говоря им, что их ведут мыться. Им даже раздавали мыло — то есть аккуратные кусочки кирпича, но они-то думали, что это мыло. Эсэсовцы загоняли их в камеры по двадцать человек, и тогда они понимали, что это никакая не баня, и начинали рыдать и кричать. Детей бросали поверх плотной толпы, железные двери герметически закрывались, и сверху падали кристаллы «Циклона-Б». Так немцы убивали по двадцать тысяч в день. О, эти немцы умели организовать дело! Через пятнадцать минут стоны и крики за стальными дверями стихали. Газ выветривался, и тогда мы входили… Они лежали на полу — грудой, кучей до потолка. — Полковник взглянул в неподвижное лицо Фудзиты. — До потолка, потому что карабкались друг на друга, лезли вверх, спасаясь от удушья. Повсюду были экскременты, менструальная кровь. Вот тогда мы и брались за работу — крюками и веревками растаскивали сцепившиеся тела, укладывали на вагонетки и отвозили в крематорий. Потом мыли камеру, и она была готова принять следующую порцию смертников. — Голос вдруг изменил ему, он поник головой, уставившись в одну точку.
Адмирал подергал себя за длинный седой волос на подбородке.
— И вы по-прежнему верите в Бога, полковник?
— Там, в Освенциме, я усомнился в его существовании. Но… Да, верю. Я все еще правоверный иудей.
— А немцы — христиане, и они тоже верили в Бога, он ведь и у вас и у них всего один, не так ли?
— Да.
— Ну, и где же был тогда этот самый Бог?
Бернштейн уронил голову на сжатые кулаки и невнятно проговорил:
— Он отвернулся от нас.
Фудзита порывисто поднялся и повелительно сказал:
— Довольно, полковник. Ни слова больше! Понять этого я не могу — это выше моего разумения. Но теперь я знаю об этом — знаю от вас. И мне достаточно.
Бернштейн медленно поднял голову. Его серо-зеленые глаза едва ли не впервые были увлажнены слезами.
— Да, — сказал он. — Достаточно. — Голос его окреп. — Но теперь вы понимаете, адмирал, почему евреи во всем мире сказали: «Больше — никогда», почему Израиль так беспощадно отвечает на любую террористическую акцию? Почему мы сражаемся так, как не сражался еще никто и никогда?
— Да! Да! Самураю это понять нетрудно. Нас изображают как убийц, влюбленных в смерть, и рисунок этот верен. Но мы не воюем с безоружными, и нам присуща человечность. — Он опустился в кресло, побарабанил тонкими, как тростинки, пальцами по столу. — Вы будете присутствовать завтра на церемонии?
— Я служу на корабле, которым командуете вы, господин адмирал. Разумеется, буду.
— Я могу освободить вас от этой процедуры…
— Благодарю. Не стоит.
— Завтра мы казним пленных.