Пока Париж спал
Шрифт:
– Эта накладка плохо прикручена.
– Тогда поторопись! – Фредерик ушел прочь.
Он поднял с земли гаечный ключ, закрепил его на втором болте и повернул, придерживая левой рукой правую, чтобы нажимать сильнее. Он продолжал раскручивать болт, уверенно и действенно. Через три минуты он открутил его полностью и перешел к третьему. Гаечный ключ выскальзывал из его потной руки, а комбинезон прилип к телу. Прошло еще три минуты и сорок секунд.
Он поместил гаечный ключ на четвертый, последний болт. У него перехватило дыхание. Этот болт был совсем ржавым и не поддавался. Он нажимал все сильнее и сильнее, кисть уже болела от усилий.
Теперь у него оставалось всего две минуты на работу с ломом. Он поднял его с земли и со всей силы воткнул в землю под рельсом. Его сердце выпрыгивало из груди. Невозможно было дышать. Он широко открыл рот, пытаясь захватить воздух. Он услышал, как кто-то выкрикнул команду:
– Achtung! Vorw"arts marsch!
Но не стал оборачиваться. Теперь он со всей силы надавил на лом. Рельс начал двигаться. Ему все же удалось сдвинуть его с линии.
Шум сзади заставил его подпрыгнуть. Тяжелые шаги. Он повернулся посмотреть, что там.
Это был начальник лагеря, он шел прямо к нему. Merde! Жан-Люк отвернулся обратно к рельсам. Господи, пожалуйста, молился он. Пожалуйста, пусть он уйдет.
Шаги становились все громче. Ближе. Рука Жан-Люка дрогнула, когда он вытащил лом и воткнул его теперь с другой стороны, будто пытаясь поправить рельс.
Он повернулся, чтобы посмотреть на Брюннера. Тот говорил с охранником. Раздался хриплый хохот. Затем они ушли прочь. Жан-Люк вернулся к рельсам, его руки все еще дрожали. Он должен был сделать это. Он переложил лом обратно на другую сторону и приготовился изо всех сил вытолкнуть рельс наружу.
Все произошло так быстро, что он даже не успел понять. Лом выскользнул у него из рук. Отскочил. Боль пронзила его щеку, будто ее порезал нож. Мужчина выронил из рук инструменты и схватился за раненную щеку. Кровь хлынула ему на руки. Он ничего не видел. Удар по ногам заставил его пошатнуться. Он вскрикнул.
Грубые руки оттащили его с путей и повели прочь. Затем двое мужчин подняли его и закинули в грузовик.
Глава 9
Шарлотта
Париж, 3 апреля 1944 года
– Опять ты опаздываешь.
Мама сунула мне кусок черствого хлеба, когда я выбегала из дома.
– Ты должна раньше вставать.
Она говорила одно и то же каждое утро, но, честно говоря, я считала, что подъем в 6:30 это достаточно рано. Дорога до госпиталя Божон в Клиши от нашего дома на улице Монторгейль неблизкая, но я не возражала – такой длинный путь заставлял меня почувствовать себя совсем взрослой в мои восемнадцать лет.
Это мама нашла мне работу. Она хотела, чтобы я не сидела дома и не «тратила свою жизнь на чтение», как она говорила. Еще она хотела получать дополнительные пайки. Папа сначала был против, чтобы я там работала – все-таки это немецкий госпиталь, но мама его уговорила. Она сказала, что я ведь не собираюсь раскрывать государственную тайну или сдавать соседей. Она добавила
Целыми днями я мыла полы, кормила с ложки раненых, которые ослепли или потеряли конечности, или просто сидела и слушала французских пациентов. Тяжелее всего было тем, кто потерял конечность, но все еще чувствовал ее и ту невыносимую боль, которую она причиняла. Один из докторов объяснил мне, что это называется «фантомно-болевой синдром». Ничто не могло облегчить их участь.
Меня потрясло, что все мужчины выглядят одинаково на больничной койке. Уязвимыми. Безобидными. Язык, на котором они говорили, был единственной возможностью понять, откуда они родом. Госпиталь работал по строгому распорядку, но попытки утешить пациентов поощрялись, и мне это нравилось, хоть я и хотела бы, чтобы это был не немецкий госпиталь. Вся ироничность моего положения была в том, что я помогала окрепнуть врагам, в то время как другие, более патриотичные французы, рисковали жизнью, чтобы добиться обратного.
Когда я наконец добралась до госпиталя в то утро, я подошла к шкафчику, достала свою форму, надела ее и посмотрелась в зеркало в полный рост, чтобы убедиться, что форма чистая и выглаженная. Я опаздывала, но не слишком, и я задержалась на минуту, разглядывая себя в зеркале. Лучше всего здесь подошло бы слово «плоская». Никаких выпуклостей или изгибов, которые могли бы указать на то, что я становлюсь женщиной. Четыре года оккупации оставили меня с глубоким чувством внутренней пустоты. Дело было не только в постоянном физическом голоде, но и в эмоциональном истощении. Я до смерти хотела жить полной жизнью. Я знала, что где-то там есть целый мир, где люди смеются, танцуют, выпивают, целуются, занимаются любовью, а я здесь все это пропускаю.
Я провела руками по груди, и в голове прозвучали мамины слова:
«Незачем тебе покупать лифчик».
Помню, как обрадовалась, когда у меня впервые началась менструация, и какое разочарование испытала, когда она прекратилась всего через три месяца, будто не понимая, зачем она вообще когда-то началась.
«Ты даже не представляешь, как тебе повезло, – говорила мама, – это просто проклятье».
Но я хотела, чтобы мое тело менялось, чтобы его касались в тех местах, которые я бы не осмелилась даже назвать.
Я повернулась и посмотрела на свое лицо. Попыталась улыбнуться. Да, так было намного лучше. Но мне не хотелось улыбаться, даже когда пациенты пытались заигрывать со мной.
Большинство из них были совсем не смешными, я только содрогалась, когда они отпускали свои глупые фразочки вроде «холодные руки, теплое сердце» или «мне нравится эта форма». Мне больше нравились те, что молчали, и мне было жаль тех, кто испытывал боль, но храбрился, сдерживая слезы, когда я помогала им сесть.
Я пригладила волосы. Как бы я хотела их вымыть. Они были сальными, но мыла было так мало, что мама выдавала мне его только раз в неделю. Краситься мне тоже не разрешалось, но на это мне было плевать. Мои ресницы были довольно длинными и темными, а когда я щипала себя за щеки, казалось, что я использую румяна.