Поклонитесь колымскому солнцу
Шрифт:
Мохнатые лошади
Как-то очень давно, еще в предвоенные годы, забрел к нам таежный охотник. Мы напоили его чаем, устроили на ночлег. Я много в тот день был на морозе, устал и рано собрался спать, предоставив Попову развлекать гостя, который давно не видел людей.
Я проснулся, когда Попов рассказывал что-то о лошадях:
— Взял я его за уздечку, он вкруг меня — чисто змей: так и вьется. Сел верхом — он так и взмыл из-под меня…»
— Да-а, добрые у нас по Сибири кони! — вежливо согласился гость. — А здесь
Мне показалось забавным это сравнение, я улыбнулся.
— А чем плох наш конь? — спросил я, чтобы раззадорить Попова.
— Это Мухомор-то конь? — презрительно возразил мне Попов. — Весь шерстью оброс — чистый зверюга.
Ну, это было уже слишком. Все что хотите — только не зверюга. Мухомор был смирный и безропотный мерин, больной цингой и слабый поэтому на ноги. Правда, он оброс шерстью и был мохнат. Но, во-первых, это не он один — все лошади на Севере зимой обрастают шерстью и становятся мохнатыми. Во-вторых, мохнатый, седой от инея Мухомор был скорее похож на старую бабушку, но никак не на зверюгу.
— Это еще не факт, что оброс, — солидно возразил Попову наш гость. — Вот у якутов кони — это действительно звери. Зимой из-под снега пищу себе бьют копытом, как олени. По тайге рыщут табунами без призора — совсем одичали.
— Первый раз слышу, чтобы якуты коней водили.
— Водят! И продают «на корню». Надо тебе десяток — возьми. Табун он тебе покажет. А ловить — сам лови, как знаешь.
Было уже поздно. Я снова уснул. Но разговор этот запомнил.
Утром, прикидывая работу на предстоящий день, я сказал Попову:
— Запрягай нашего мохнатого и вези взрывчатку на тринадцатую линию. Пусть и он, зверюга, трудится.
Ледокос
Колыма — страна контрастного изобилия. Уж если морозы — так лютые, если солнце — то бесконечное и горячее, если луга — то буйные и сильные.
Не удивляйтесь: есть на Колыме луга, и местами такие богатые, что им позавидует знаменитая пойменная Мещора.
Я жалел, что среди моих книг о тайге не оказалось определителя растений. К счастью, Попов был доподлинной говорящей книгой: наверное, он знал все, что касалось живого на Севере. Травы, деревья, звери, птицы, рыбы были хорошими знакомыми моего товарища.
Особенно богатым травами было недавнее пожарище в окрестностях одной нашей разведки. После обильных колымских дождей под знойным и нескончаемо долгим северным солнцем пространная плешина посреди тайги, удобренная тучной золой сгоревших лиственниц, заросла такой высокой, сочной и яркой травой, какой я никогда не видывал ни в средней полосе, ни на юге России.
На этой обширной луговине пасся наш конь Мухомор. Он раздобрел, поправился на вольной траве и на колымскую жизнь не жаловался.
Очень я досадовал, что так невнимательно и даже с некоторым презрением относился в школе к ботанике и вот теперь ничего не смыслил в том растительном богатстве, в окружении которого жил. Рано или поздно, а за легкомысленное отношение
Иногда я выдирал какую-нибудь особенно поразившую меня размерами и густой своей зеленостью травину и приносил ее Попову:
— Что это такое?
— По-сибирски траву эту вейником зовут, — просвещал меня Попов, — а у вас в России — очеретом.
В другой раз я приносил Попову какой-то знакомый злак, а назвать его не умел.
— Эх, парень, — стыдил меня Попов, — это ж якутский пырей, знать надо.
Приглядишься — действительно пырей!
Я развешивал пучки неведомых мне трав по стенам нашего таежного жилья. К концу лета «у меня составился своеобразный пахучий гербарий. Наш таежный луг оказался очень богат злаками: у меня висели пучки лугового мятлика, костра, сибирского колосняка, красной овсяницы. Злаки эти росли вперемежку с пышным и красивым разнотравьем. Все эти дикие герани, василисники, горечавки, молоканы, синюхи, морковники сообщали нашему лугу в пору цветения красоту необычайную. Глаз отдыхал от мрачноватого однообразия темноствольной, зеленокронной тайги…
Нашел применение траве и Попов.
Как-то еще в начале лета он дал команду:
— Пошли мешки травой набивать, а то от голых-то нар мозоли на боках.
Несколько вечеров мы косили траву. Запасливый Попов в своем снаряжении имел даже косу и грабли. Потом уже подсохшим сеном мы туго набивали матрацные мешки так, что они походили на взбитые перины московских купчих. Увы, только видом и только внешним…
— Так ведь с такого ложа свалишься! — протестовали мы.
Но Попов был неумолим.
— Ничего, умнется.
Когда я первый раз взгромоздился на свою «перину», то действительно едва не скатился с нее. Круглая и толстая, как колбаса, «перина» на первых порах оказалась совсем неудобной для лежания. Я сказал под общий смех:
— Ничего, комфортабельно!
Вот тогда Попов и покосился на меня:
— А ты не ругайся понапрасну. Говорю, умнется, спасибо скажешь.
Матрацы и в самом деле быстро умялись и были очень удобны.
К осени мы должны были закончить полевые работы и всем лагерем перебраться в поселок управления, отстоящий от нашей разведки верст за двести. Однако случилось все совсем по-другому. Один из ключей оказался очень перспективным. Радиограммой (а тогда у нас уже были рации) мне предложили в зиму внимательно обследовать этот ключ линией шурфов. Запасы продовольствия обещали доставить по зимним дорогам.
Зима, собственно, уже наступила, травы на нашем лугу пожухли и скучно чернели, припорошенные первым снегом, заледенело густо заросшее резучей осокой озерцо, заскучал и наш Мухомор — рацион его после обильного летнего разнотравья сильно оскудел.
Я показал Попову радиограмму. Он резко покраснел — верный признак, что друг мой чем-то расстроен и начинает сердиться:
— А как же Мухомор? Нам-то с тобой и по зимнику подвезут корма. А скотина как же?
Верно! О Мухоморе мы не подумали.