Поколение «все и сразу»
Шрифт:
Мы стоим друг напротив друга, ровно также, как не более десяти минут назад. Наши глаза то сходятся в непродолжительном взгляде, то метаются по носу, щекам, губам, лбу, не зная, за что зацепиться… С ней нельзя просто так прощаться. Ее нельзя бросать на произвол судьбы, даже невзирая на то, что ни в какую беду она не вляпалась… Этот огонек радости необходимо взять под крыло, унести далеко-далеко, туда, где она обретет явный смысл существования, где ничто не будет угрожать ей, где она уверует в счастье, о каком мечтает каждая женщина с самого детства… Ведь не просто же так она смотрит на меня такими внимательными карамельными глазками, полными интереса и желания прочитать меня от и до, словно книгу? Ведь не даром мы так
– Я напишу вам вечером, как вас найти?
– Карина Дроздова.
Легкий ветерок поигрывал ее каштановыми волосами, отливающими рыжим на солнце, да и стоит она вся такая невинная, как будто привели ее за руку из страны ласковых мечтаний…
– Чудесная фамилия. Сами выбирали?
– Нет же! – Она засмеялась, чуть наклоняясь назад и обнажая белые прямые зубы. – От матери досталась.
Я обнимаю ее, нежно прикладывая ладони к женской талии, после чего мы расходимся, не оглядываясь. Широкую улыбку я неосознанно тяну до самого дома, интуитивно догадываясь, что и Карина вот так же улыбается. Я иду с гордо выпрямленной спиной, будто заявляя всему миру о радости, будто бросая вызов всем сложностям подряд, будучи уверенным в собственной непобедимости… Я иду и безостановочно веду диалог с ней в голове, повествуя о самых интересных аспектах жизни и не думая о том, насколько это сближает меня с психически больными… Только забравшись в квартиру, вдохнув пыльный воздух, вновь наглядевшись пустотой комнаты, услышав мерзкий плач ребенка, я трезвею и про себя, переодеваясь, отмечаю, что в следующий раз я с еще большей уверенностью притяну ее к себе за талию, чтобы она сумела предугадать всю серьезность зарождающихся намерений…
Я запираюсь в ванной на старую защелку, которая от ржавчины с трудом выдвигается; при должной силе можно запросто с шурупами выдрать эту чертову тонкую железку. На набухшей двери, пустившей трещины, с облезлой зеленоватой краской, каким-то чудом на ржавых саморезах висит запачканное разводами зеркало, в любом случае, другого в квартире нет. Я разглядываю собственные черты, пытаясь встать на место новой знакомой, чтобы понять, что можно отыскать в них. Густые темные волосы, слегка завивающиеся. Я люблю зачесывать их назад, но иногда, по настроению, спускаю челку на лоб, получая образ забавного подростка… Серо-голубоватые глаза. Изредка их отражение завораживает, и тогда время и реальность будто растворяются среди волн всевозможных энергий, и в такие моменты кажется, словно смотрит на тебя из зеркала кто-то другой. Смотрит с удивлением, легким испугом, огромным любопытством и осторожностью…
Я провожу ладонью по щеке: небольшая щетина одновременно щекочет и колит. Бороду я не люблю, потому как от малейшего количества волос на лице мои руки сами собой тянутся их дергать, что постоянно отвлекает, не давая как следует сосредоточиться над задачей. Из-за этой бороды уже не раз ускользали, как скользкие рыбы, дергающиеся из стороны в сторону, не дающие себя схватить, в небытие мысли о будущем деле и о том, в чем есть шанс преуспеть…
С сообщением я тянул утомительно долго. Время перевалило за шесть – вечер настал, а написал я только в половине восьмого. Спокойная и рассудительная, начитанная и думающая – может, это Ремарк, зажатый в ее ручках, постарался таковой представить ее?
Отвечала она долго, около десяти минут набирала сообщение, зато каким же оно оказалось огромным и подробным! Я читаю и улыбаюсь. На душе тепло. Жизнь, построенная на случайностях, порой имеет самую большую ценность.
Мы проговорили часов до десяти, после я пожелал ей спокойной ночи и улегся спать, забыв о нежелании вставать на работу и перерабатывая наслаждение от беседы. Я засыпал с
– Ну разве не жалко его? – Наигранно вздохнув, выдает старый терапевт с жиденькими волосами: женщина в возрасте от шестидесяти до семидесяти, во всяком случае, на столько она выглядит.
Я смотрю на умирающего бездомного котенка, которому на вид не более шести месяцев, и меня смущают мысли только о том, что этот котенок еще не повидал роскошной кошачьей жизни при хозяевах, что в мире протянул он совсем мало, зная только страх, голод, гонения и болезни, что люди принесли его не для того, чтобы вылечить и забрать, а для того, чтобы гуманно облегчить боль… Вот он лежит и только ждет, пока принесшие его люди подпишут бумагу, после которой можно будет безнаказанно приступить к эвтаназии, и ведь никто его не спрашивал, за него решили судьбу, никто не задумался о его воли к жизни, которая в теории может томиться за тонкими ребрышками, его не спрашивали о желании, его просто поймали добрые люди за шкирку, или лапы, или голову и отвезли в клинику, потому что посчитали, будто так гуманнее. Его не оставили на произвол судьбы, но судьбу его решили. Это первый пациент, который вызывает у меня сильнейшую жалость, только к чему она? Пустая болтовня, ведь я все равно выполню свою работу. Взять ответственность – забрать котенка, выходить его и обустроить в собственном доме, – позволить я себе не могу только из-за финансов.
– Тебе его не жалко, Андрей?
Марина Александровна – так звали врача – вытирает мокрые руки бумажными полотенцами и встает столбом в нескольких шагах от меня с такими широкими, обреченными глазами, будто в ожидании повторения смертного приговора. В сущности, она, как и я, только и ждет, когда люди подпишут согласие.
– В школе говорили, что мы не в праве решать чью-то судьбу, – без инициативы отзываюсь я, не давая ей надежды развить мысль.
– Так оно и было, – вздохнув, соглашается терапевт и выходит за дверь.
Я остаюсь один на один с беспомощным существом, которое пытается всеми остатками угасающих сил подняться на исхудавшие лапы, которое беззвучно приоткрывает рот, чтобы издать хоть какой-нибудь писк… Я, стараясь ни о чем не думать, просто слежу за тем, чтобы этот комочек жизни, подобранный благородными людьми, не умудрился свалиться со стола…
Марина Александровна приводит за собой мать с дочерью. Дочери около двадцати пяти, в чем сомневаться не приходится. Выглядят они ухоженными и одновременно нелицеприятными. Есть в них обоих что-то вызывающее полнейшее отвращение, заставляющее ощетиниться…
– Плохо ему. Плохо ему точно, но попытаться побороться за его жизнь. Можно ведь попробовать.
– Да мы понимаем. Жалко, конечно же. А денег… Ну не можем мы его лечить. А он лежал там, в подвале, – лепечет мать, – пищал дня два. Ну не могли мы мимо пройти.
– А если поискать какой-нибудь приют? – Марина Александровна все же пытается хоть как-то повлиять на кошачью судьбу.
– Бред это все. Кто его возьмет? Только мучения с этим поиском…
– Почему же, – отрезал терапевт, когда я лишь стою спиной к окну и разглядываю одежду женщин: одеты они не бедно, позолоченные часики на их тонких запястьях весело разбрасывали блики по белым стенам кабинета, – можно найти, очень даже запросто, есть специальные группы…
– Но мы не можем заниматься этим котенком, – уверенно перебивает мать, гордо поднимая голову кверху, будто показывая, что более она не доступна ни для каких убеждений.
– Хорошо… – Побеждено соглашается терапевт, и меня охватывает такая сильная жалость, что сам я присутствовать на эвтаназии далее не могу. Не могу, но кого это интересует? Работа есть работа. На работе состраданию и жалости не место. Работа обязывает превращаться в равнодушный механизм… – Присутствовать будете?
– Нет, мы… Смотреть на это…