Поколение
Шрифт:
В коридоре надрывался телефон, а Пахомов не сдвинулся с места. Ему сейчас никто не был нужен.
Матвеевич показал глазами на дверь, но Степан никак не отреагировал; он был один на один с собою, со своей жизнью, и ему опять показалось, что он во всем свете, как перст, — один-одинешенек, а все то, что говорят ему близкие люди, только слова, которыми все привыкли отгораживаться друг от друга. Только слова…
Пахомов видел, как Иван Матвеевич поднялся с дивана (ему надоел трезвонящий телефон) и пошел в коридор. Все, что происходило вокруг, Степан воспринимал каким-то далеким, боковым ощущением, если такое существовало. Его сейчас
Когда это было? И было ли вообще?.. Вся история, которую знает цивилизованное человечество, только и состоит из троянских коней. Все обман, гнусность и подлость.
Выходит, люди только еще должны создать истинно человеческие отношения и все, что было, — это только предыстория и предцивилизация. Но ведь само собой ничего не создается. Прогресс не идет гладко. В него, как и в историю, вклиниваются такие «занозы» и такие «застопорины», как говорит Иван Матвеевич, что они отбрасывают прогресс и историю далеко назад.
Пахомов прожил почти полвека и за тридцать лет сознательной жизни что-то не наблюдал заметного улучшения нравов. А было другое. Ему кажется, что совестливых становится все меньше и меньше… По крайней мере, среди его знакомых. Так что же тогда жизнь?
Он дорассуждался до чепухи. Жизнь людей, как и весь прогресс человечества, не может идти по нисходящей… Могут только быть зигзаги и отступления, а весь поезд катит вперед…
Вошел Иван Матвеевич.
— Звонил Станислав. Через полчаса будет здесь. И с ним еще «банда». А кто такие? Сказал, дядя Степан знает.
— Знаю, знаю, — весело отозвался Пахомов, обрадовавшись, что к нему едет сын друга с приятелями и можно будет оторваться от этих бесплодных мыслей, которые в последнее время все чаще и настойчивее терзают его.
Он знал эти мысли-недомерки и называл их «томлением». В них никогда не было последовательности и завершенности, они шли вскачь и при последующей строгой проверке логикой рассыпались, но их «осколки» часто были началом, теми «кристалликами», на которых росла выношенная мысль его нового рассказа, повести, а иногда из этих «осколков» мысли проклевывался образ человека.
Так было уже не раз перед тем, как засесть за работу, и всегда, когда на него накатывалось это «томление», ему хотелось бежать «на люди». Он чувствовал почти физическую потребность разрядки. Из него должны были уйти излишняя энергия и вредное электричество, которые накопились перед новой вещью. Он мог разрядиться через тяжелую физическую работу, бурное застолье с песнями, танцами до изнеможения, мог уехать на электричке километров за тридцать — сорок и целый день идти до Москвы пешком, но
А вообще-то Пахомов писал мучительно и до самоистязания тяжело. И чем старше становился, тем тяжелей ему писалось, словно то, что ему было выдано в молодости, иссякало или пряталось от него. Эта каторга писательства повергала его в уныние, и поэтому он на годы бросал ее, возвращаясь к инженерной работе. Возвращался, но уже и там не мог себя чувствовать покойно, рвался к писательству, завидуя тем коллегам-писателям, кто раз и навсегда поверил в себя, в свой талант и не метался, а упрямо и верно утверждал свое призвание, писал книгу за книгой, пьесу за пьесой.
Сейчас же, узнав о приходе Стася Бурова с друзьями (это он окрестил их «бандой»), Пахомов обрадовался возможности разрядки. Ему нужны именно нейтральные люди, хорошо бы с другой планеты. А эти, молодые и самоуверенные, почти такие… С ними легко. Они не пытают, не казнят, как Матвеевич. Создали свой мир, полный иронии к себе и другим, и живут в нем припеваючи, держась на выгодной дистанции от действительности. Но вот что удивительно, они совсем не пустоцветы, к которым относит его Матвеевич, а вполне деловые и практичные люди, знающие, чего они могут и чего не могут в этой жизни. Их рационализм для Пахомова часто загадка, но он все равно любит этих раскованных и ироничных людей больше, чем людей поколения Ивана Матвеевича и Ситковского, привыкших еще на тяжелой войне или настырно командовать, или беспрекословно подчиняться.
— Где у тебя пылесос? — загнанно, еле переводя дух, спросил Иван Матвеевич. — На кухне я уже все убрал, а вот тут — разор.
— Обойдутся, невелики баре, — отозвался Пахомов. — Здесь чисто, недавно марафет наводил…
— Оборвать бы тебе руки за эту чистоту. А заодно снести и твою безалаберную голову… А ну неси пылесос и мочи тряпку сейчас же! — наигранно сердито прикрикнул Иван Матвеевич.
4
Только смолк пылесос в руках Пахомова, как в коридоре мелодично пропел звонок. Иван Матвеевич с тряпкой в руках суетливо поспешил к двери.
На пороге стояли два рослых парня в теплых куртках спортивного покроя и почти такая же высокая девушка в стального цвета дубленке. С тех пор как Стасик уехал на учебу в Москву, Ивану Матвеевичу не доводилось его видеть, и сейчас он несколько мгновений колебался, в каком же из этих парней-акселератов признать старшего сына Бурова. Но его выручила буровская ухмылка, с которой тот молча подтолкнул вперед девушку.
Иван Матвеевич, пряча тряпку за спину, попятился, пропуская гостей в коридор.
— Быстро вы… — не найдя что сказать, растерянно протянул он. — А мы вот тут…
— «Мотор» удачно подхватили, — стаскивая с головы пыжиковую шапку-ушанку, ответила девушка и не без кокетства тряхнула короткими волосами.
— Милая, очаровательная Вита, а также твои мужики-телохранители, я вас приветствую, — протянул из-за Ивана Матвеевича руки Пахомов. — Разоблачайтесь! И живее. Будем пить чай, который нам заварит Иван Матвеевич. В этом доме теперь ничего, кроме чая, не подают. Вот так. И все это установил Иван Матвеевич Митрошин. Знакомьтесь! Лучший в мире слесарь и самый дорогой мне человек на этом свете.