Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди
Шрифт:
Павло Никитич, не открывая глаз, ждал ответа, и Хвиной, виновато потупясь, отвечал:
— Буду стараться…
— Буду стараться! — негодовал старик, вскакивая с камня. — Буду стараться! Ты мне не старайся, но и не копайся в работе. Ты мне вырубай, как я вырубаю — с толком!
К вечеру корыта были готовы, а на следующий день, вооружившись лопатами и тяжелыми ломами, Хвиной и отец ушли в Крутенький яр выкапывать камни. С огромными глыбами ноздреватого красного камня они боролись, как рассвирепевшие быки. Они отрывали их лопатами и, подваживая ломами, скатывали вниз, на дно яра. Девки приходили помогать грузить.
…Как
Грузили огромный круглый камень. Два дубовых бревна, положенных верхними концами на грядушку арбы, нижними упирались в землю. По этим бревнам, как по мостику, вкатывали камень. Он был очень тяжел и не поддавался ни воле, ни усердию людей.
— А ну, ну!
— Ну, еще!
— Ну, еще! — напрягаясь, кричали они.
Девки, повиснув на грядушке, старались удержать арбу в равновесии. И вдруг бревно сломалось и камень бесшумно опустился на землю, подобрав под себя Хвиноя. Пока отец пытался один сдвинуть камень в сторону, пока он бил растерявшихся, не умеющих ему помочь девок, Хвиной потерял сознание. Почерневшего и безмолвного, его наконец положили на арбу и привезли домой. Лекарка, пошептав на воду, побрызгала ему лицо, помяла живот, и стало Хвиною как будто немного легче. Ночь он спал спокойно, а на утро поднялся и снова вышел помогать отцу. Ударив несколько раз киркой о камень, внезапно почувствовал боль в паху.
Разными средствами лечили Хвиною грыжу, но ни одна из хуторских лекарок не сумела помочь. В конце концов привезли издалека, с песков, Доронину Палагу. Это был последний шаг, потому что старуха Доронина считалась самой прославленной лекаркой.
Почерневшими, расшатанными зубами кусала Палага место грыжи, шептала, крестилась, плевала на куриное яйцо и этим яйцом водила вокруг грыжи. Лечила усердно, но все оказалось напрасным.
После несчастья, постигшего Хвиноя в Крутеньком яру, хуторяне стали смеяться над ним, да и отец с матерью теперь относились к нему хуже. Словно Хвиной совершил какое-то преступление и всем теперь разрешалось унижать его.
Павло Никитич, сердясь на сына, кричал:
— Килан! [1]
А мать свое, чуть иначе:
— Калека несчастная, твое дело — молчать!
Все внимание родители уделяли теперь меньшому сыну — Оньке. Не суждено было Хвиною носить шашку и плеть отца. И строевого коня ему не готовили: с грыжей в полк не пойдешь. И вообще-то грыжный — не казак, а значит, и не человек.
Была у Хвиноя невеста. Подарила она ему перчатки из седой козьей шерсти и батистовый платочек с алой каемкой. Мало того — пошила ему кисет для махорки, и не простой, а из шерстяной зеленой материи. На кисете красными шелковыми нитками вышила:
1
Кила — грыжа.
Но, узнав, что жених нажил грыжу, не захотела она встречаться с Хвиноем, и женили его на другой — на Гапке, даже не спросив, нравится она ему или нет.
В дедовском курене Хвиной прожил сорок лет. За это время истязали работой и его самого,
Дело это, конечно, темное, потому что ничего такого никто не видел. А наговорить на человека всякие небылицы и глупости проще всего. Но как бы то ни было, осталось непонятным, почему Павло Никитич обидел старшего сына.
Что же до самого Хвиноя, то он объяснял все это лишь несчастьем, постигшим его в Крутеньком яру.
Из связного куреня отец выделил Хвиною старую хату, а себе оставил горницу и коридор. Обделили его и скотом: дали двухлетку-телку и серую забитую кобылу, истоптавшую на своем веку немало травы. Но обиднее всего было другое: отец не позволил Хвиною срубить из левады ни одной вербы. А ведь вербы Хвиной сажал сам, вместе с покойным дедом! Каждую ямку рыли они с молитвой и с надеждой на бога.
— Вербы будут твои, Хвинойка, — говорил дед. — Срубишь из них хату, прочную хату! Дети твои в ней жить будут, а может, и внуки…
А что же вышло? Выросли вербы и уже можно бы срубить из них хату, да отец не велит.
— Довольно с тебя, Хвиной, — говорил он. — Я и так разделил все по-божьему. Грех тебе обижаться на отца. За это господь не пошлет счастья.
И, нахмурившись, он закрывал глаза.
Хвиной хотел счастья и потому, поклонившись отцу в ноги, смирился. Гапка заплакала, вытирая концами шали намокшее лицо. Дети сурово молчали.
Благословляя Хвиноя, Павло Никитич вручил ему дедовскую икону, иверскую божью мать — криворотую и подслеповатую. По всей вероятности, икону эту нарисовал расторопный владимирский богомаз, которого вовсе не смущало, что иверская мать на каждой новой иконе получалась все более уродливой. Вместе с иконой отец передал Хвиною портрет государя со всем его семейством.
— Молись, Хвиной…
Молчание. Отец молчал мрачно и торжественно. Черная борода его распласталась на груди.
— И потом, — продолжал он, — помни царя-батюшку. По его милости проживешь, и проживешь не хуже других.
— Стало быть, так… — послышался покорный ответ.
Серую кобылу впрягли в повозку, на которую усадили маленьких детей. Поджарую телку привязали к оглобле, и двинулось Хвиноево семейство к новому жилью.
Гапка шла за повозкой. Хвиной вел под уздцы кобылу.
В новой избе было черно, тесно, густо пахло сырой глиной и конским пометом. Перекрестившись, повесили «божью мать» в передний угол, а «царя-батюшку» — рядом, на стене. Присели на лавку.
В деревянной солонке на знакомом покосившемся столе стоит соль, а рядом лежит низкий черный каравай.
Старые люди упорно говорили, что с бедностью бороться можно. Она легко уступает, если идешь на нее ранним утром. И решил Хвиной следовать советам стариков: в мороз, в грязь, в дождь, едва рассветало, выходил он на войну с бедностью.
Но бежали годы, а бедность не уступала. И вот уже приблизилась старость. Да, постарел Хвиной. Годы вселили боль в спину, звон в уши, шум в голову… Вот и Гапка умерла… Ее нынче зарыли…
— А что же дальше? — очнувшись, спросил себя, свою жизнь Хвиной. Не найдя ответа, он не стал задумываться, заранее чувствуя свое бессилие. К тому же он просто устал, вспоминая о прошлом.