Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди
Шрифт:
— На, Хвиноен.
— Сперва хозяин, а потом уж гости.
— Пей, говорю, за Филю пей.
Хвиной долго тянул из чашки и крякнул лишь тогда, когда самогон был выпит до капли. Закусывая, он улыбнулся и сказал:
— Диву даюсь, как это глотка на людях подводит? Сейчас вот ничего, а у Степана поперхнулся.
— Затюканные мы, как собаки. Пушинки мы. Степан и Аполлон дуют, а мы и летим, куда им надо.
Иван Петрович опять засмеялся и приложился к чашке.
— Ты толком скажи, Петрович, что случилось?
Сгущались ранние сумерки. Мыча, с горы шли
Иван Петрович, наклонясь к Хвиною, раздельно шептал:
— Филипп был ночью. До зари беседу вели. Послали его красные казаков убеждать бросить братскую войну… Не за что, мол, изводить друг дружку… Говорил Филипп: «Нам тычут в нос, что там одни мужики. Брехня! Там есть и такие бравые казаки, что похлеще других. Форма — ни дать ни взять старинная. Только песни новые». Думают постановить жизнь так, чтобы пруд в Зыковом за рюмку водки не прудить, чтобы у Хвиноя и у Ивана на столе стояла своя полбутылка.
В наступившей темноте Иван Петрович старался разглядеть Хвиноя, а Хвиной, почесывая затылок, угрюмо молчал.
— Не молчи. Хвиной. Вижу, что хочешь сказать. Ну и говори, — возбужденно настаивал старик Бирюков.
— Казачество остается нерушимым, — начал Хвиной, как бы разговаривая с самим собой. — Форма и прочий обряд казачий — тоже остается… И это не плохо. Насчет прав всяких спорить не приходится. Зацепка только насчет бога. Не зацепка, а прямо — крюк. Тут умного не получается. Солнце, травка, разные звери — кто их придумал?.. Бог, Петрович! Крути, не крути — бог!
И чтобы обосновать свою правоту, Хвиной начал рассказывать знакомую осиновцам притчу о юдинском помещике Константине Лазаревиче: как он в июньскую пору выехал по степи покататься на серых в яблоках жеребцах. Сел с ним в легкие дрожки и его сын Евгений, студент. Катаясь, они любовались высокими хлебами.
«Боже мой, какую благодать ты послал!» — сказал Константин Лазаревич.
«Папа, какой там бог — нет его…»
Отец замолчал и молчал до тех пор, пока не собралась туча, не грянул один удар грома за другим… От третьего удара упали кони, и Евгений испуганно закрестился: «Боже, сохрани и спаси!..» И тогда отец, ударив его по щеке, крикнул: «Мерзавец, чего крестишься, если бога нет?!»
Под ливнем, под новыми грозовыми ударами Евгений со слезами попросил у отца прощения…
Закончив рассказ, Хвиной молча улыбался, в упор рассматривая своего зажурившегося собеседника.
Иван Петрович думал. Руки его застыли, как в тисках сжимая плохо скрученную цигарку. Думал он с сожалением, что нет сейчас Филиппа, который сумел бы подсказать, как надо ответить Хвиною, чтобы остаться победителем в споре.
А Хвиной радовался, что озадачил собеседника. Улыбка довольства не сходила с его лица, а пальцы уверенно крутил цигарку.
— Полковник, пан, знающий человек Константин Лазаревич, а бог для него все-таки есть. В этом деле, Петрович, как говорится, без бога ни до порога.
— Не трогай бога, Хвиной! — возбужденно заговорил Иван Петрович. — Сами будем разбираться в мирском. Пахать надо, если
— Про интерес, Петрович, говори, а про соображение помолчи, не гневи его, всевышнего, — строго заметил Хвиной.
— Выпей остатки. Мы с тобой столкуемся, — настойчиво проговорил Бирюков.
Остаток решили выпить пополам.
— Ты возьми, Петрович, любое дело, — снова начал Хвиной. — Ганке моей жить бы да жить, а она взяла и померла…
— Хворала, вот и померла.
Хвиной засмеялся тем добродушным смехом, который овладевал им, когда водка согревала тело и язык развязывался.
— Ну, а хворость откуда взялась? — спросил он.
— Простудилась, и от жизни такой… А вовсе не по божьему указу, — твердо отвечал Иван Петрович.
— Затейник ты, Петрович, — усмехнулся Хвиной. — Ты же сам сибирку с комчугом лечишь молитвой. Фершалы и доктора не помогают, а ты помолишься, наговоришь нашатырь и в кувшин с водой его… Болячка проходит. А почему? Тут одна причина — бога умеешь просить, нравится ему твоя молитва…
Иван Петрович неожиданно для Хвиноя весело рассмеялся.
— Постой, — сказал он. — Постой, я тебе расскажу, как вылечил сибирку Митрию Пономареву… Схватила она его за Бабковым логом. Мы там докашивали ячмень, а Митрий в полверсте от нас жито из копен забирал. Гляжу — мчится он на гнедой кобыле. Косилка у нас чужая, и что-то не ладился покос. Два косогона сломали на двух десятинах. Ругался я вовсю… Так слушай: несется он прямо на нас, а у нас быки, что ходили передом, молодые. Глядь они на него, а он без шапки, куделя десять годов не чесана, морда красная, рубаха парусом… Хватили быки, что было сил, и в сторону. Летят как оглашенные. Мы — тпру! Мы — стой!.. Ничто не помогает. Спасибо, поблизости бугор. Косилка в бугор, а косогон — возьми и лопни. Бычата молодые, маломощные: попрыгали, попрыгали, да и остановились. Рассердился я на Митьку не хуже цепной собаки, шепчу: «Откуда ты ко мне? Черт тебя принес! Сдохни ты, гад! Косогон у меня лопнул!»
А он упал на валках и одно, знай, кричит:
— Иван Петрович, христом-богом молю: спаси! Сибирка на затылок села. Век бога молить буду за тебя и за детей, век тебя не забуду!
Взял я кувшин с водой, отвернулся и подбираю слова молитвы. Но подходящие никак не попадаются. В конце концов шепотом запустил крепче крепкого, потом плюнул и нашатырь бросил в кувшин. «На, говорю, должно стать лучше…»
Хвиной молчал, а Иван Петрович, сдерживая смех, продолжал:
— На третий день встретились в переулке. Снял Пономарев шапку и ко мне: «Спасибо, Петрович. Дай бог тебе здоровья. Будто и не хворал. Просо у меня рядом с твоим: буду косить свое и твой клочок скошу». — «Ладно», говорю, а сам готов лопнуть от смеха.