Полдень, XXI век (май 2011)
Шрифт:
По традиции свои творческие блуждания авторы предъявляют публике с отточиями. Невозможно передать на бумаге все извивы писательской биографии, как невозможно достоверно прокомментировать пушкинский донжуанский список. Сфотографироваться в обнимку с вечностью обычно хочется с приличной прической. Себя расхристанного автор командирует в книги, распределяет свои преступления и болезни между героями соразмерно симпатиям – одному достается больная печень, другому – съеденная циррозом совесть. «Бедекер» отточий не подразумевает («Я не собираюсь скрывать каких-то темных сторон даже своей собственной жизни»), поэтому он и пишется бесконечно,
В первой части «Бедекера» жемчуг тешит мне глаз настолько, что стекляшки, норовящие временами посягнуть на мой читательский вкус, воспринимаются вполне благодушно. Здесь, возможно, сказывается эффект лояльности. Отношение к тексту зависит от отношения к автору. Лучше всех точку зрения на этот скользкий вопрос выразил мой друг писатель Николай Романецкий. С писателем нужно просто дружить, читать его вовсе не обязательно, считает Коля. Лучше даже вообще не читать, чтобы в человеке не разочароваться. Читающие друг друга авторы обычно льстецы и подпевалы. Я не похвалю его сегодня, он меня не похвалит завтра. А если сдуру скажешь, что не понравилось, наживешь себе врага на всю жизнь. Вон, недавно в ЖЖ Житинского наехал кто-то на писателя Диму Быкова, мол, никакой он не писатель, а памфлетист, так Быков враз обрил обидчика под нулевку, ни волоска на лысине не оставил.
Составная композиция «Бедекера» – документы сменяет проза, в прозу вклиниваются мемуарные комментарии, их поддерживают цитаты и афоризмы плюс десятки соблазнительных мелочей, скрепляющих повествование воедино, – Америку в литературе не открывает. Прием обкатан поколениями писателей на поколениях критиков и читателей. При такой композиции важен не умышленный формальный прием, а кровеносная система всей книги, питающая живой энергией любую клеточку ее организма. Организм «Бедекера» живет, его сердечная мышца не дает сбоев. Именно про такие книги писал покойный Штерн (цитирую по переписке с Прашкевичем): «Писатель сразу виден по тексту. Сразу. Пусть он будет самым последним из чукчей. Пусть правильно или неправильно расставляет слова, пусть его вкус подводит, – главное, чтобы текст был живой. А с живым человеком всегда можно поговорить и договориться. А если не договориться по причине крайней отдаленности вкусов и характеров, то хоть разойтись, уважая друг друга».
Книга тем отличается от музея, что человек в ней остается живым, продолжает общаться с нами, улыбается, дает нам советы, а не умильно смотрит с портретов на горстку зевающих посетителей, приносящих ему посмертную дань признательности.
Множество хороших людей говорят с нами со страниц «Бедекера». Понятно, благодаря Прашкевичу. Если бы не проныра автор, постаравшийся ради нас, не видать бы нам ни писем Ефремова, адресованных школьнику из Тайги, ни страничек о Боре Штерне («говорить с ним было бессмысленно, его надо было читать»), ни советов Аркадия Натановича, подкрашенных рюмкою коньяка, ни астафьевских пьяных слез, ни лагерных историй Сергея Снегова…
Разговор о ненаписанных частях книги («вторая часть будет посвящена алкоголю»… «третья часть – основной инстинкт»…), наверное, имеет резон перенести лет на двадцать в будущее, когда эти части будут написаны (или опубликованы), а читатели, если они к тому времени сохранятся, снесут на свалку опостылевшую полипсорректность и не набросятся на автора с кулаками за осквернение священных имен.
Посмотрим.
Вот
И действительно – ужас, кто бы спорил. Однако многие самые смешные страницы русской литературы посвящены именно алкоголю. Гоголь, Достоевский, Лесков, Чехов, Пришвин, Булгаков, не говоря уже об авторах современных, от Венечки Ерофеева до Евгения Попова и Владимира Шинкарева с его митьковской апологией бражничества.
То есть не было бы алкоголя, не было бы и этих произведений.
Палка о двух концах. Тождество веселья и смерти.
Пить, конечно, надо бросать.
Когда в 1995 году Боре Штерну вручали премию «Странник», он, кивнув на портрет Мусоргского работы Крамского (дело происходило в Доме композиторов в Петербурге), сказал в точности то же самое: «Господа, надо бросать пить».
Потому что, когда ты пьешь, то ничего не доделываешь до конца.
«Третья часть – основной инстинкт, потому что живая литература (а точнее, сама жизнь) на нем замешана».
Серьезное заявление.
«Я не собираюсь скрывать темных сторон даже своей собственной жизни. Неважно, будет ли кто-то обижаться».
Правда, добавляет, перед тем как поставить точку: «Я ведь не из тех наивных людей, которые путают истину с правдой».
Последнее добавление звучит как шутка, но в каждой шутке скрывается доля истины… или правды? Не знаю уж как выразиться точнее.
Что есть истина? Знаменитый вопрос Пилата так и остался без ответа.
Впрочем, прокуратору Иудеи ответ был нужен не более, чем Иисусу лыжи.
Для Прашкевича, как и для Иисуса Христа, истина есть любовь.
Любовь бывает бесконечная, это Бог – любовь божественная, любовь вечная, любовь идеальная. И конечная – любовь к женщине. Последняя, любовь к существу земному, – проекция любви бесконечной на плоскость нашего конечного мира. Земная любовь есть правда.
Правд много, истинная любовь одна.
Как совместить множество правд и истину?
Самая главная книга на эту тему, которую написал Прашкевич, – «Герберт Уэллс». Истина в уэллсовском варианте (и варианте Прашкевича соответственно) не окрашена в божественные цвета, во всяком случае – явно (Уэллс, как и Прашкевич, по вероисповеданию атеист). Она проявляется опосредованно через любовь не к Богу, а к человеку. К женщине. Единственной. Той, одежды которой всегда остаются белыми, несмотря на все твои множественные правды, сиречь измены. Имя ее – жена.
Подходил к своему «Уэллсу» Прашкевич долго. И не важно, что книга была написана под заказ, заказ – лишь случай, дающий возможность автору осуществить свои сокровенные замыслы.
Уже в ранних вещах Прашкевича («Такое долгое возвращение», «Мирис») зримо видится раздвоенность героев писателя, их метания между полюсом истины и полюсом правды. Центробежная сила желания срывает персонажей с орбиты, центростремительная сила любви (необратимость, о ней чуть ниже) удерживает героев от бездны, куда влечет их искусительное желание.
Вот отрывочек из повести «Мирис» (пояснение для не читавших повесть: Эля – жена героя, Ирина – его бывшая женщина, случайно встреченная в Болгарии), иллюстрирующий мою мысль:
«А Эля?
О, это был иной мир – понятный, добрый и нужный. И себе Ильев мог не лгать: у него не было выбора. Да он никогда и не думал так– Эля или Ирина? Интуитивно, бессознательно он понимал, что в этом «не было» кроется кое-что не менее важное, чем то, что мы определяем словом «любовь», – необратимость. Ибо женщина, которую ты узнал, необратима. Он усмехнулся: как эволюция…»