Полное собрание рассказов
Шрифт:
Назавтра, разложив неказистые тетради в азбучном порядке, я погрузился в хаос почерков и мне вне очереди попались на глаза сочинения Валевской и Вэйн [108] , которые я почему-то положил выше, чем им полагалось лежать в стопке. Первая по случаю экзамена разстаралась, и ее руку еще можно было с грехом пополам разобрать, но работа Сивиллы являла собой всегдашнюю смесь нескольких демонических почерков. Она начала писать очень бледным и очень твердым карандашом, который выдавливал глубокие рубцы на обороте листа, но на лицевой стороне не оставлял сколько-нибудь существенных следов. К счастью, грифель скоро обломился, и Сивилла продолжала писать другим, более темным карандашом, и постепенно дошла до такой толщины размытых линий, что казалось, она пишет чуть ли не углем, к которому примешивались следы губной помады из-за того, что она слюнила тупой кончик грифеля. Ее сочинение, хотя оно было и хуже, чем я предполагал, носило все признаки отчаянного старания, с подчеркиваниями, перестановками частей текста, ненужными сносками, — как будто она положила себе покончить со всеми делами самым достойным образом. Потом она заняла у Мэри Валевской автоматическое перо и дописала: «Cette ехаmain est finie ainsi que ma vie. Adieu, jeunes filles! Пожалуйста, Monsieur le Professeur, позвоните ma soeur [109] и скажите
108
Тетради Валевской и Вэйн должны были бы лежать в конце, так как буква «В» двадцать вторая в английской азбуке.
109
«Экзамен кончен, как и жизнь моя. Прощайте, девочки! Пожалуйста, г. Профессор, позвоните моей сестре…»
110
Чтобы понять этот каламбур, надо знать, что в Америке применяется литерная пятибалльная система: первые четыре балла, А, В, С, и D, означают убывающую степень удовлетворительности, a «F» означает провал (по первой букве слова failure). «D с минусом», таким образом, соответствует скорее тройке с минусом, то есть самому низкому, но все еще зачетному, «едва удовлетворительному» баллу.
Я безотлагательно телефонировал Цинтии, и она сказала мне, что все кончено — все было уже кончено в восемь часов утра, — и попросила принести записку, и когда я принес ее, улыбнулась сквозь слезы, не без гордости восхищаясь тем, как своеобразно Сивилла воспользовалась экзаменом по французской литературе («Как это на нее похоже!»). Она тут же «сварганила» два стакана виски с сельтерской, всё не разставаясь с тетрадкой Сивиллы (забрызганной теперь сельтерской и слезами), и углубилась опять в изучение предсмертного послания, после чего мне пришлось указать ей на грамматические ошибки в нем и объяснить, как в американских колледжах переводят слово «девочка» из опасения, что студенты будут щеголять французским эквивалентом «девки» или чего похуже. Эти сомнительного вкуса банальности страшно понравились Цинтии, которая уже выплыла, жадно хватая воздух, на поверхность своего горя. Потом, держа эту раскисшую тетрадь как паспорт в некий будничный Элизий (где карандашные грифели не обламываются и где мечтательная юная красавица с безукоризненной кожей лица наматывает локон на мечтательный палец, задумавшись над каким-то небесным экзаменационным сочинением), Цинтия повела меня во второй этаж, в холодную спаленку, чтобы показать мне — как-будто я был пристав или соболезнующий сосед ирландец — два пустых пузырька из-под пилюль и разворошенную постель, из которой уже убрали нежное, несущественное тело, должно быть знакомое Д. до последней бархатистой подробности.
Я стал видеться с Цинтией довольно часто месяца через четыре или пять по смерти ее сестры. У меня в то время был отпуск, и когда я приехал в Нью-Йорк, чтобы заниматься в Публичной библиотеке, она тоже туда перебралась и по непонятной причине (имевшей, я думаю, какое-то отношение к ее увлечению живописью) сняла квартиру того разряда, который те, кому неведомы мурашки по коже, именуют «квартирой без горячей воды», в нижних кварталах поперечных улиц Манхаттана. Меня не привлекали ни ее манеры, казавшиеся мне отталкивающе экспансивными, ни внешность, которую другие мужчины находили яркой. У нее были широко поставленные, очень напоминавшие сестрины, глаза открытой, испуганной синевы, с черными, лучеобразно расходящимися точечками. Переносье между густыми черными бровями у нее всегда блестело, как, впрочем, и мясистые крылья ноздрей. Шершавая поверхность ее эпидермы напоминала скорее мужскую, и в резком свете лампы в мастерской на ее тридцатидвухлетнем лице видны были поры, чуть ли не глазевшие на вас как бы из аквариума. Она пользовалась гримом столь же безудержно, что и ее младшая сестра, но еще менее аккуратно, отчего на ее крупных резцах оставались следы губного карандашика. У нее были красивые темные волосы, она носила не лишенную вкуса смесь довольно элегантных, разнородных вещей и имела, как говорится, хорошую фигуру, но вообще она была на редкость неряшлива, и неряшливость эта у меня как-то связывалась с левизной в политике и с «передовыми» пошлостями в искусстве, хотя на самом деле ей было чуждо и то и другое. Ее кольчатая прическа на пробор, с высоким пучком назади, казалась бы диковатой и вычурной, кабы ее не одомашнивал нежный безпорядок на беззащитном затылке. Ногти она красила в крикливые цвета, но они были сильно обкусаны и нечисты. В любовниках у нее значились: молчаливый молодой фотограф, по временам вдруг принимавшийся хохотать, и двое мужчин постарше, братьев-владельцев небольшого типографского заведения через дорогу. Я дивился невзыскательности их вкуса всякий раз, что мне случалось с внутренним содраганием увидеть в разные стороны разбегающиеся черные волоски, которые просвечивали сквозь найлон ее чулок по всей длине бледной голени с научной отчетливостью прижатого стеклом препарата; или когда при каждом ее движении на меня веяло глуховатым, затхловатым, не особенно явным, но вездесущим и унылым запахом, который источала ее нечасто мытая плоть из-под выветрившихся духов и кремов.
Отец ее проиграл большую часть солидного состояния, а первый муж ее матери был славянского происхождения, но в остальном Цинтия Вэйн происходила из хорошей, добропорядочной семьи. Вполне возможно, что ее род восходит к князьям и кудесникам туманных островов на краю света. Переселившись в свет поновей, в живописную местность среди величественных, обреченных на вырубку лиственных деревьев, ее предки на одной из начальных стадий являли собою фермеров-прихожан белой церквушки на фоне черной тучи, а позже — внушительный ряд мещан по торговой части, равно как и нескольких людей ученых, среди которых был, например, д-р Джонатан Вэйн, сухощавый педант (1780–1839), погибший при пожаре на пироскафе «Лексингтон» и потом ставший непременным гостем за вертящимся столом Цинтии. Мне всегда хотелось поставить генеалогию на голову, и тут я имею возможность это проделать, ибо только последний отпрыск династии Вэйнов, Цинтия, и никто другой, останется единственным его достойным внимания представителем. Я, конечно, имею в виду художественное дарование, ее чудесную, радостную, но не очень ходкую живопись, которую очень изредка покупали друзья ее друзей, — и мне донельзя хочется знать, куда после ее смерти девались эти честные, поэтические картины, украшавшие ее гостиную — изображения металлических предметов с изумительно выписанными подробностями, и мой любимый «Вид сквозь ветровое стекло»: стекло наполовину заиндевело, по другой, прозрачной стороне сбегает переливчатая струйка (с воображаемой крыши автомобиля), а за всем этим — сапфирное пламя неба и зеленая с белым елка.
У Цинтии было ощущение, что покойная сестра не совсем ею довольна, потому что теперь ей открылось, что мы с Цинтией сговорились тогда положить конец ее роману; и вот, чтобы ублажить ее тень, Цинтия прибегла к несколько примитивному жертвоприношению (впрочем, юмор этого рода был в духе Сивиллы) и начала посылать по адресу конторы Д. через умышленно нерегулярные интервалы всякую всячину, как-то: фотографические снимки могилы сестры при слабом освещении; обрезки собственных ее волос, неотличимых от сестриных; подробную карту Новой Англии, на которой крестиком было помечено место между двумя благопристойными городишками, где двадцать третьего октября, средь бела дня, Д. и Сивилла остановились в придорожной гостинице нестрогих правил, в розово-коричневом
Будучи собеседницей скорее многоречивой, чем доходчивой, она никогда не могла вполне объяснить изобретенную ею теорию о вмешательстве потусторонних веяний, или «аур», в нашу жизнь. Собственно, в ее частном догмате не было ничего особенно нового, ибо он предполагал существование весьма заурядного загробного мира — безмолвного солярия для безсмертных душ (сращенных со своими смертными предшественницами), главное развлечение коих состоит в периодическом витании вокруг милых им людей. Интересно же тут было то, что Цинтия вносила в свою непритязательную метафизику любопытный практический элемент. Она была уверена, что ее жизнь подвержена влиянию самых разных умерших друзей, каждый из которых по очереди направлял ее судьбу, как если бы она была потерявшимся котенком, которого мимоидущая школьница подхватывает на руки, и прижимает к щеке, и осторожно опускает на землю, около какой-нибудь живой изгороди за городской заставой, а через минуту его уже гладит рука другого прохожего — или какая-нибудь гостеприимная дама уносит его в мир со множеством дверей.
В продолжение нескольких часов, а то и дней подряд, иногда возобновляясь через неправильные промежутки времени по целым месяцам или годам, все, что бы ни происходило с Цинтией по смерти какого-нибудь человека, происходило, по ее словам, в соответствии с обычаем и настроением этого человека. Событие могло быть чрезвычайным, меняющим течение всей жизни, — или чередой мелких происшествий, заметных ровно постольку, поскольку они выделяются на будничном фоне, после чего они растворяются в еще более туманных частностях по мере того, как «аура» сходит на нет. Хорошо ли, худо ли было веянье — главное, можно было узнать, от кого оно исходит. Как будто проходишь сквозь душу человека, говорила она. Я пытался возразить, что не всегда же она может знать наверное источник этих «аур», потому что не у всякого ведь имеется распознаваемая душа; что неподписанные письма или подарки на Рождество может посылать кто угодно; более того — то, что Цинтия называет «будничным фоном», может само по себе быть слабым раствором перемешанных «веяний» или просто очередным дежурством обыкновенного ангела-хранителя. Ну а Бог? Разве люди, для которых невыносима мысль о всемогущем земном диктаторе, не мечтают о небесном? А войны? Что за гнусная идея: мертвые солдаты продолжают сражаться с живыми, а то еще полчища призраков пытаются одолеть друг друга, распоряжаясь жизнью старых инвалидов.
Но Цинтия была выше обобщений, и логика была ей нипочем. «Ах, это Поль», говорила она, когда суп злостно перекипал, или: «не иначе как Беттинька Браун скончалась», когда на благотворительной лоттерее ей достался отличный (и очень нужный) пылесос. И с джемсовскими околичностями [111] , так раздражавшими мой французский ум, она вспоминала ту пору, когда Бетти и Поль были еще в живых, и разсказывала о множестве случаев благодеяний, сделанных из лучших побуждений, но странных до невозможности, — начиная со старенького портмоне с чеком на три доллара, который она нашла на улице и, разумеется, возвратила (вышеназванной Бетти Браун — вот где она впервые выходит на сцену: дряхлая, едва передвигающаяся негритянка), и кончая оскорбительным предложением одного из ее прежних любовников (а тут выплывает Поль) изобразить «без выкрутасов» его дом и семью за умеренное вознаграждение, — и все это случилось после кончины какой-то г-жи Пейдж, добродушной, но придирчивой старушонки, которая с детства надоедала Цинтии своими житейскими советами.
111
Генри Джемс (Henry James, 1843–1916), известный английский писатель, родом из Америки, которого Набоков ставил невысоко (см. его переписку на эту тему с Эдмундом Вильсоном). Его брат Вильям, известный психолог, которого весьма ценил отец Набокова, был убежденный спирит и даже просил Генри присутствовать после его смерти при попытках его духа передавать сигналы вдове.
У личности Сивиллы, говорила она, был радужный край, словно бы она была немного не в фокусе. Она сказала, что, если б я знал Сивиллу покороче, я сразу бы увидел, до чего «аура» мелких происшествий была в ее духе, время от времени обволакивая ее, т. е. Цинтии, жизнь после самоубийства Сивиллы. С тех самых пор, что они лишились матери, они хотели продать свой бостонский дом и переехать в Нью-Йорк, где, как им казалось, живопись Цинтии скорее получит должное признание; но старый этот дом вцепился в них всеми своими плюшевыми щупальцами. Но вот Сивилла по смерти взялась отлучить дом от окружающего его ландшафта, что убийственно сказывается на самом ощущении своего дома. Прямо напротив, на другой стороне узкой улочки, затеялось шумное, безобразное, обросшее лесами строительство. Тою же весной умерла чета давних знакомцев-тополей, превратившихся в побелевшие скелеты. Пришли рабочие и взломали красивый, теплого цвета, старый троттуар, что отливал особенной лиловизной в апрельскую мокредь и так незабываемо отзывался на утренние шаги идущего в музей г-на Ливера, который, удалившись от дел в шестьдесят лет, посвятил еще четверть века исключительно изучению улиток.
Говоря о стариках, следует прибавить, что порою этот посмертный надзор и вмешательство в дела живых принимали вид пародии. Цинтия когда-то была в приятельских отношениях с чудаковатым библиотекарем по имени Порлок, который в последние годы своей покрытой слоем пыли жизни просматривал старинные книги, разыскивая в них такие магические опечатки, как «L» вместо второго «H» в слове «HITHER» [112] . В противуположность Цинтии он был чужд восторгам темных предсказаний; его занимала сама аномалия, нечаянность, имитирующая неслучайность, изъян, кажущийся зияньем [113] ; и Цинтия, гораздо более извращенная любительница изувеченных или беззаконно соединенных слов, каламбуров, логогрифов и так далее, помогала бедному сумасброду в розысках, которые, судя по приведенному ею примеру, представлялись мне с вероятностной точки зрения безумием. Как бы то ни было, по ее словам, на третий день после его смерти она читала какой-то журнал, и когда ей попалась на глаза цитата из одной безсмертной поэмы (которую она, вслед за другими столь же наивными читателями, полагала и в самом деле сочиненной во сне), ее осенило, что слово «Alph» содержало пророческое сочетание начальных букв Анны Ливии Плюрабель (название другой священной реки, протекающей через еще один мнимый сон [114] — или, вернее, огибающей его), с добавочной «h», которая, подобно путеводному знаку, понятному только посвященным, скромно указывала на столь поразившее г-на Порлока слово. Наконец, жалею, что не могу вспомнить того романа или разсказа (какого-то современного писателя, если не ошибаюсь), в последнем абзаце которого первые буквы слов неведомо для автора складывались, согласно истолкованию Цинтии, в послание от его покойной матери.
112
«Hither» значит «сюда» по-английски.
113
В оригинале «flaw» — «flower»; ср. вторую строку четверостишия из пятой главы.
114
«Безсмертная поэма… мнимый сон» — в первом случае имеется в виду поэма Кольриджа «Кубла-Хан» (см. особенно предисловие); во втором — «Finnegans Wake» Джойса. Одно время Набоков хотел назвать свой второй английский роман, «Bend Sinister» («Под знаком незаконнорожденных», 1947), — «Человек из Порлока».