Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 6. Художественная проза
Шрифт:
Повесть «Гибели обреченные» является одним из самых сложных и важных произведений в раннем творчестве Гумилева, определяя во многом специфику главных сюжетных «архетипов» последующих стихотворных и прозаических произведений, в частности — «теологических» новелл 1908 г. («Золотой рыцарь», «Дочери Каина»). В «Гибели обреченных» сочетаются три автономных философско-религиозных мотива — ницшеанства, оккультизма и христианства, — столкновение которых отражает картину драматического процесса духовного становления Гумилева в 1903–1907 гг. Главный герой повести, «первочеловек» Тремограст выступает и как ницшевский «сверхчеловек» (который ассоциируется у юного поэта с ветхозаветным первочеловеком Адамом), и как несчастливый неофит «Четвертой Расы», лемуро-атлант оккультистов, и как «первохристианин»-апостол. Соответственно и художественный мир повести раскрывается поочередно и как ницшеанская утопия «острова блаженных», приобретающая черты ветхозаветного Едема (части I–II), и как погибающая Лемурия (часть III), и как «земля обетованная», место Служения Господня (части IV–V). Эта архитектоническая «триада» повести соответствует трем этапам духовной эволюции поэта в годы его «декадентства» (1903–1907).
«У меня русский характер, каким его сформировало Православие», — говорил Гумилев (см.: Исследования и материалы. С. 302–303), и, действительно, православная воцерковленность стала важнейшим фактором при формировании как творчества поэта, так и круга его человеческих и художественных
Религиозные основы мировоззрения Гумилева закладывались в детстве. «Все дети были сильно привязаны к матери, — вспоминала А. А. Гумилева-Фрейганг. — Когда сыновья были маленькими, А<нна> И<вановна> им много читала и рассказывала не только сказки, но и более серьезные вещи исторического содержания, а также и из Священной истории. Помню, что Коля как-то сказал: «Как осторожно надо подходить к ребенку! Как сильны и неизгладимы бывают впечатления в детстве! Как сильно меня потрясло, когда я впервые услышал о страданиях Спасителя». Дети воспитывались в строгих принципах православной религии. Мать часто заходила с ними в часовню поставить свечку, что нравилось Коле. С детства он был религиозным, и таким же остался до конца своих дней — глубоковерующим христианином. Коля любил зайти в церковь, поставить свечку и иногда долго молился перед иконой Спасителя. Но по характеру он был скрытный и не любил об этом говорить» (Гумилева А. А. Николай Степанович Гумилев // Жизнь Николая Гумилева. С. 63).
Первое потрясение основ детской религиозности наступило в жизни поэта в 1903 году, когда в руки Гумилева попадает философский роман Ф. Ницше «Так говорил Заратустра». Это чтение оказало на него огромное влияние, целиком поворотив начинающего автора к «новой литературе» и предопределив идейно-стилистическую ориентацию первой книги стихотворений (см.: Жизнь поэта. С. 9; Соч II. С. 309 и вступительную статью к разделу «Комментарии» в т. I наст. изд.). Однако в увлечении открывшейся ему красотой «нового искусства» для юного поэта присутствовал и очень «больной» для него вопрос, связанный с декларативным антихристианством автора «Заратустры»: стоящие, по их собственному мнению, «по ту сторону добра и зла» Ницше и его русские последователи-символисты, по мнению любого православного христианина, стояли именно «во зле». «Трагическая проблема [для Гумилева] заключалась в том, что в художественном мировоззрении начала XX века «зло» вдруг оказалось эстетически привлекательнее «добра». По крайней мере, апеллируя ко «злу», произведения декадентов-символистов обладали внутренней содержательной динамикой и были художественно-состоятельны, тогда как «традиционалистское» художественное мировоззрение становилось очевидно косным, статичным... <...> Это характерное для художественного менталитета начала XX века противоположение Красоты — Истине, влекущее за собой неизбежные проблемы в области теодицеи (оправдания Бога в глазах человека — Ред.), было для Гумилева — художника и православного христианина — непереносимо» (Зобнин Ю. В. Странник духа: О судьбе и творчестве Н. С. Гумилева // Русский путь. С. 27).
Осваивая книгу Ницще, это противоречие начинающий поэт смог для себя разрешить. Учение Ницше было понято Гумилевым, прежде всего, как гимн «здоровому» и, главное, «здравому» взгляду на жизнь, присущему физически и духовно сильному человеческому существу. Именно такой «мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь» Гумилев впоследствии называл «адамизмом» (Соч III. С. 16), связывая его с неискаженным грехопадением взглядом «первого человека», пребывающего по воле Творца «в саду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его» (Быт. 2:15). Подобное уподобление «сверхчеловека» Заратустры — «первочеловеку» Адаму свойственно и «доакмеистическому» творчеству Гумилева (в качестве наглядного примера здесь можно привести трактовку Гумилевым образа «сильного человека» в поэме «Сон Адама» (№ 161 в т. I наст. изд.). Таким образом, «ницшеанство» Гумилева отнюдь не предполагало «богоборчества» или, тем более, атеизма. «Сильный человек» в гумилевском творчестве всегда обладает ясной и твердой верой в Бога — это одна из главных (если не главная) составляющих его «силы» (см. № 60 в т. IV наст. изд.). Следует отметить, что «преодоление» антихристианства Ницше было свойственно в 1900-е годы не только юному «ученику символистов», но и его «учителям», переживавшим в этот период «серебряного века» «эпоху богоискательства». «В 1900-х гг. <...> Ницше переосмысляется: он воспринимается уже не как психолог и моралист, а как философ и проповедник. <...> В явном отступнике от христианства разоблачается тайный ученик Христа, в сверхчеловеке — Богочеловек. Аморализм и агностицизм Ницще истолковываются как принцип мистической свободы и религиозной веры, ницшеанский девиз — «amor fati» — как христианская покорность Богу, идея «вечного возвращения» — как оболочка мессианистического учения о «втором пришествии» и т. п.» (Михайловский Б. Ницше в России // Литературная энциклопедия. М., 1934. Стб. 106; см. также: Данилевский Р. Ю. Русский образ Фридриха Ницше (предыстория и начало формирования) // На рубеже XIX и XX веков: Из истории международных связей русской литературы. Л., 1991. С. 39–40, 42–43).
На этом фоне следует воспринимать и героя Гумилева, каким он изображен в первых двух частях «Гибели обреченных», — «не знающего», «кто дал ему это прекрасное сильное тело, кто забросил его в эту темную пещеру, из которой он вышел к пределам зеленоватого моря», но обладающего некими «смутными воспоминаниями» и потому пребывающего в своем «первобытном раю» не только «опьяненным» красотой «нового доставшегося ему мира», но и «задумчивым». «Идеалом его [Ницше] является сверхжизненный образ отдельного человека, могучая воля которого — единственный критерий добра и зла. В этике и эстетике Ницше Бог, человек и мир сливаются в одно общее человеческое существо. <...> Когда естественно-человеческое доведено до апогея, тогда пробуждается жажда божественного: чем гуще тени на человеческом, тем ярче сияет божественное — и человек сам создает божество как противоположность человеческому» (Энциклопедический словарь. СПб., 1897. Т. 41. С. 206). Разумеется, подобное
«Антитезой» в духовном развитии Гумилева — декадента и символиста — стало его увлечение оккультизмом. «Гумилев довольно рано создает себе определенный идейный запас, основанный на поразившей его воображение книге Фридриха Ницше “Так говорил Заратустра” и на представлениях самых различных (преимущественно французских) деятелей “оккультного возрождения”», — писал о гумилевском литературном дебюте Н. А. Богомолов (Соч I. С. 9). Будучи верным по существу, это биографическое «резюме» содержит хронологическую неточность, весьма значимую для истории «духовных странствий» юного поэта: если с философским романом Ницше Гумилев знакомится в 1903 г., то первое знакомство с оккультизмом наступает двумя годами позже — срок, учитывая насыщенность и интенсивность гумилевского духовного развития, огромный. По сведениям П. Н. Лукницкого, «об оккультизме он узнал из «Весов». В № 2 за 1905 год там была опубликована статья о книге Папюса «Первоначальные сведенья по оккультизму» с разъяснением терминов для начинающих и портретами выдающихся деятелей современного оккультизма» (Жизнь поэта. С. 31). Статья «для начинающих» увлекла Гумилева настолько, что два следующих года (1905 и 1906) оказываются до предела заполнены чтением оккультных книг. Определяя этот круг чтения, мы можем с достаточной уверенностью, помимо книг Папюса (настоящее имя Жерар д’Анкос (Encausse) (1865–1916); с ним, по свидетельству С. В. фон Штейна, Гумилев познакомился лично — см.: ЛН. С. 422), назвать работы Элифаса Леви, Анни Безант и Е. П. Блаватской. Впрочем, как особо отмечал Н. А. Богомолов, приступая к своему анализу оккультных мотивов в творчестве поэта «непосредственный круг чтения Гумилева восстановить, по-видимому, невозможно» (Богомолов. С. 113). Ясно одно — этот круг был очень широк, а само чтение — чрезвычайно интенсивно. «Я последнее время сильно отвлекся от поэзии заботами о выработке прозаического стиля, занятиями по оккультизму и размышлениями о нем», — писал Гумилев Брюсову непосредственно во время работы над материалами «Сириуса» (ЛН. С. 431).
Весьма вероятно, что известную роль в «оккультном энтузиазме» Гумилева сыграла формальная близость антропогенезиса оккультистов ницшевскому учению о «сверхчеловеке» (см. об этом: Богомолов. С. 121–122), которое к 1905 г. было вполне освоено и, главное, «усвоено» «учеником символистов», сочетавшим интерес к «новой школе» с верностью христианским духовным ценностям. Вероятно, «оккультные штудии» казались первое время юному Гумилеву естественным продолжением его пути к овладению «тайнами мастерства», не предполагавшего пересмотр личного «символа веры». Это было ошибкой. «Освоить и усвоить» «тайную доктрину» подобно проповеди Заратустры Гумилеву не удалось.
Согласно Е. П. Блаватской, «оккультизм охватывает весь диапазон психологических, физиологических, космических, физических и духовных явлений. Это слово происходит от оккультус — сокрытый или тайный. Таким образом, оно применяется по отношению к изучению каббалы, астрологии, алхимии и всех тайных наук» (Блаватская Е. П. Теософский словарь. М., 1994. С. 353–354). С момента возникновения и быстрого распространения христианской проповеди оккультизм стал одним из самых последовательных и непримиримых ее врагов, отрицая Бога христиан как единственного Творца мироздания и самый акт творения мира «из ничего» по Его сознательному личному желанию и волевому императиву — «да будет!» (Быт. Гл. 1). Подлинным «вселенским божеством» оккультистов является некое абстрактное и безличное «всесодержащее» и «воспроизводящее» начало, схожее в своем бытии с абстракцией «математической точки», «которая является Единым Вселенским, Непреложным, Вечным и Абсолютным Единством». Происхождение «бытия» (генезис) рассматривается здесь не как «творение», а как эманация — «проявление» аспектов этого «всеединства», выявление из Вечного в Космос и Время, из «Бытийности» в «Бытие» (см.: Тайная доктрина II (3). С. 35. Выделено Е. Б. — Ред.). Собственно же «сотворение мира и человека», согласно оккультным доктринам, является результатом действий самых разных «космических духов», находящихся в конфликтных отношениях друг с другом, причем Бог-Творец Библии в восприятии адептов оккультизма есть лишь «ангел низшей категории», а сотворенный Им (точнее — сотворенный «через Него», если исходить из теософской логики) «материальный мир» оказывается «неудачным творением», требующим исправления (см.: Тайная доктрина II (3). С. 122–123). Таковым «исправителем», как уже легко догадаться, является «ангел света» Сатана и подчиненные ему «мудрые» ангелы.
Даже с помощью самой изощренной «диалектики» согласовать это по совести с христианскими духовными ценностями было невозможно, равно как невозможно было и не видеть явно несоразмерную размаху оккультного учения банальность такого итогового «откровения». Трагизм ситуации заключался в том, что ко времени, когда эта простая истина стала достаточно понятна Гумилеву (начало 1907 г., «пик» работы над «Гибели обреченными»), он уже был слишком серьезно вовлечен в «красоты» «новой школы»: «Он теснее других [акмеистов] связал себя с символистами и более болезненно отрывался от них, освобождая себя от их влияния. Как часто бывает, он долго вчитывался в статьи и теории символистов, и ему все казалось, что он еще чего-то в них недопонимает. Освобождение пришло внезапно, но все же родовая метка русского символизма сильнее всего именно на нем» (Мандельштам Н. Я. Вторая книга. Paris, 1978. С. 38). Но могло ли быть иначе, если Гумилев именно в качестве символиста и состоялся как поэт! Речь шла ни много ни мало как о крахе всей творческой позиции, что в глазах Гумилева было равно краху позиции личностной, человеческой. По прошествии лет он мог относится к этому иронически: «Символисты — просто аферисты. Взяли гирю, написали на ней десять пудов, но выдолбили середину, швыряют гирю и так, и сяк, а она пустая» (Чуковский К. И. Современники. М., 1962. С. 482). Но в 1907–1908 гг. эта конечная «пустота» оккультизма, являвшегося в глазах «ученика символистов» религиозно-философским содержательным средоточием «новой школы» русского искусства, была страшным открытием. «Всего нужнее понять характер Гумилева, — писала Ахматова, — и самое главное в этом характере: мальчиком он поверил в символизм, как люди верят в Бога. Это была святыня неприкосновенная, но, по мере приближения к символистам... вера его дрогнула, ему стало казаться, что в нем поругано что-то» (см.: Тименчик Р. Д. Заметки об акмеизме (III) // Russian Literature. 1981. Vol. 9. P. 176).