Полное собрание сочинений в одном томе
Шрифт:
Питая к истине столь же глубокое благоговение, как и всякий другой, я все же ограничил бы в какой-то мере способы ее внедрения. Я бы ограничил их ради того, чтобы придать им более силы. Я бы не стал их ослаблять путем рассеивания. Истина предъявляет суровые требования, ей нет дела до миров. Все, без чего в песне никак невозможно обойтись, — именно то, с чем она решительно не имеет ничего общего. Украшать ее цветами и драгоценными каменьями — значит превращать ее всего лишь в вычурный парадокс. Борясь за истину, мы нуждаемся скорее в суровости языка, нежели в его цветистости. Мы должны быть просты, точны, кратки. Мы должны быть холодны, спокойны, бесстрастны. Одним словом, мы должны пребывать в состоянии как можно более противоположном поэтическому. Воистину слеп тот, кто не видит коренные и непреодолимые различия между убеждением посредством истины и посредством поэзии. Неизлечимо помешан на теоретизировании тот, кто, невзирая на эти различия, все же настаивает на попытках смешать воедино масло и воду поэзии и истины.
Разделяя сознание на три главные области, мы имеем чистый интеллект, вкус и нравственное чувство. Помещаю вкус посередине, ибо именно это место он в сознании и занимает. Он находится в тесном соприкосновении с другими областями сознания, но от нравственного чувства отделен столь малозаметною границею, что Аристотель не замедлил отнести некоторые его проявления к самим добродетелям. Тем не менее мы видим, что функции частей этой триады отмечены достаточными различиями. Подобно тому как интеллект имеет отношение к истине, так же вкус осведомляет нас о прекрасном, а нравственное чувство заботится о долге. Совесть учит нас обязательствам перед последним, рассудок — целесообразности его, вкус же довольствуется тем, что показывает нам его очарование, объявляя войну пороку единственно ради его уродливости, его диспропорций, его враждебности цельному, соразмерному, гармоническому — одним словом, прекрасному.
Некий бессмертный инстинкт, гнездящийся глубоко в человеческом духе, это, попросту говоря, чувство прекрасного. Именно оно дарит человеческому духу наслаждение многообразными формами, звуками, запахами и чувствами, среди которых он существует. И подобно тому как лилия отражается в озере, а взгляд Амариллиды [1203] — в зеркале, так и простое устное или письменное воспроизведение этих форм, звуков, красок, запахов и чувств удваивает источники наслаждения. Но это простое воспроизведение — не поэзия. Тот, кто просто поет, хотя бы с самым пылким энтузиазмом и с самою живою верностью воображения, о зрелищах, звуках, запахах, красках и чувствах, что наравне со всем человечеством улыбаются и ему, — он, говорю я, еще не доказал прав на свое божественное звание. Вдали есть еще нечто, для него недостижимое. Есть еще у нас жажда вечная, для утоления которой он не показал нам кристальных ключей. Жажда эта принадлежит бессмертию человеческому. Она — и следствие и признак его неувядаемого существования. Она — стремление мотылька к звезде. Это не просто постижение красоты окружающей, но безумный порыв к красоте горней. Одухотворенные предвидением великолепия по ту сторону могилы, боремся мы, дабы многообразными сочетаниями временных вещей и мыслей обрести частицу того прекрасного, которое состоит, быть может, из того, что принадлежит единой лишь вечности. И когда поэзия или музыка, самое чарующее из всего поэтического, заставляют нас лить слезы, то не от великого наслаждения, как предполагает аббат Гравина [1204] , но от некоей нетерпеливой скорби, порожденной нашей неспособностью сейчас, здесь, на земле, познать сполна те божественные и экстатические восторги, на которые стих или музыка дает нам лишь мимолетные и зыбкие намеки.
1203
Амариллида — имя прекрасной пастушки у античных поэтов (Феокрит, Вергилий, Овидий).
1204
Гравина
Стремление постичь неземную красоту, это стремление душ соответственного склада и дало миру все, в чем он когда-либо мог постичь и вместе почувствовать поэтическое.
Конечно, поэтическое чувство может развиваться по-разному: в живописи, в скульптуре, в архитектуре, в танце, особенно в музыке, а весьма своеобразно и широко — в декоративном садоводстве. Но наш предмет ограничивается поэтическим чувством в его словесном выражении. И тут позвольте мне вкратце сказать о ритме. Удовольствуясь высказыванием уверенности в том, что музыка в многообразных разновидностях метра, ритма и рифмы столь значительна в поэзии, что отвергать ее всегда неразумно и отказывающийся от столь необходимого подспорья попросту глуп, я не буду останавливаться на утверждении ее абсолютной важности. Быть может, именно в музыке душа более всего приближается к той великой цели, к которой, будучи одухотворена поэтическим чувством, она стремится, — к созданию неземной красоты. Да, быть может, эта высокая цель здесь порою и достигается. Часто мы ощущаем с трепетным восторгом, что земная арфа исторгает звуки, ведомые ангелам. И поэтому не может быть сомнения, что союз поэзии с музыкой в общепринятом смысле открывает широчайшее поле для поэтического развития. Старинные барды и миннезингеры обладали преимуществами, которых мы лишены, и когда Томас Мур сам пел свои песни, то законнейшим образом совершенствовал их как стихи.
Итак, резюмируем: я бы вкратце определил поэзию слов как созидание прекрасного посредством ритма. Ее единственный судья — вкус. Ее взаимоотношения с интеллектом и совестью имеют лишь второстепенное значение. С долгом или истиной она соприкасается лишь случайно.
Однако скажу несколько слов в виде объяснения. Я утверждаю, что наслаждение одновременно наиболее чистое, наиболее возвышающее и наиболее полное — то, которое обретают при созерцании прекрасного. Лишь при созерцании прекрасного мы в силах изведать то высокое наслаждение или волнение, в котором мы видим поэтическое чувство, столь легко отличимое от истины или удовлетворения интеллекта, а также от страсти или волнения сердца. Следовательно, поэзии я отвожу область прекрасного — что включает и понятие возвышенного — просто-напросто по очевидному закону искусства, гласящему, что следствия должны проистекать как можно более непосредственно от причин, и никто не был еще столь слаб рассудком, дабы отрицать, что особое возвышение души, о котором идет речь, легче всего достигается при помощи стихов. Однако из этого отнюдь не следует, что зоны страсти, предписания долга и даже уроки истины не могут быть привнесены в стихотворение, и притом с выгодою, ибо они способны попутно и многообразными средствами послужить основной цели произведения; но истинный художник всегда сумеет приглушить их и сделать подчиненными тому прекрасному, что образует атмосферу стихов.
Я попытался, хотя и весьма поверхностным и несовершенным образом, ознакомить вас с моей концепцией поэтического принципа. Я ставил себе целью изложить вам, что, в то время как принцип этот сам по себе выражает человеческую тягу к неземной красоте, проявляется он неизменно в неком возвышающем волнении души, вполне независимом от опьянения сердца, то есть страсти, или удовлетворения разума, то есть истины. Ибо страсть, увы, склонна, скорее, принижать душу, а не возвышать ее. Любовь же, напротив, любовь истинная, божественный Эрос, Венера Уранийская в отличие от Дионейской [1205] , несомненно, самая чистая и самая истинно поэтическая тема. Что до истины, то, конечно, если при постижении какой-либо истины мы обретаем дотоле не замеченную гармонию, то сразу же испытываем истинно поэтическое чувство; но чувство это относится лишь к самой гармонии и ни в коей мере не к истине, лишь послужившей выявлению этой гармонии.
1205
…Венера Уранийская в отличие от Дионейской… — это противопоставление «небесной» и «земной», чувственной любви восходит к Платону («Пир»). Диона — «малозначительная» супруга Зевса.
Однако нам легче будет прийти к ясному представлению о том, что такое истинная поэзия, путем простого перечисления некоторых из несложных элементов, рождающих поэтическое чувство в самом поэте. Он обретает амброзию, насыщающую его Душу, в ярких светилах, сияющих на небосводе, в цветочных лепестках, в густом, невысоком кустарнике, в волнистых нивах, в высоких склоненных восточных деревьях, в голубых горных далях, в нагромождении облаков, в мерцании полускрытых ключей, в бликах на серебристой речной глади, в покое уединенных озер, в колодезной глубине, отражающей звезды. Она является ему в пении птиц, в золотой арфе, во вздохах ночного ветра, в ропоте леса, в жалобах прибоя, в свежем дыхании рощ, в аромате фиалки, в сладострастном благовонии гиацинта, в так много говорящем запахе, который в сумерки доносится к нему с дальних неоткрытых островов, что высятся за смутными океанами, бесконечными и неизведанными. Он узнает ее во всех благородных мыслях, во всех бескорыстных побуждениях, во всех святых порывах, во всех доблестных, великодушных и жертвенных деяниях. Он чувствует ее в красоте женщины, в грации ее поступи, в сиянии ее взора, в мелодии ее голоса, в ее нежном смехе, в ее вздохе, в гармоническом шелесте ее одеяний. Он глубоко чувствует ее в чарующей ласке ее, в ее пылких восторгах, в ее кроткой доброте, в ее безропотном и благочестивом долготерпении — но более всего, о, более всего он узнает ее, склоняя перед нею колена, он поклоняется ей, воплощенной в вере, в чистоте, в силе, в истинно божественном величии ее любви.
Позвольте в заключение прочитать одно краткое стихотворение. Написано оно Мазеруэллом [1206] и озаглавлено «Песня кавалера». При наших современных и целиком рациональных представлениях о нелепости и нечестивости войны мы вряд ли наилучшим образом приспособлены для сочувствия выраженным в ней эмоциям и, следовательно, для оценки ее достоинств. Чтобы вполне этого добиться, мы должны в воображении отождествить себя с душою кавалера старых времен.
Проверьте шлемы, сталь кирас И в седла, молодцы! Вновь Честь и Слава кличут нас Погибели гонцы. Слезой не затуманим взгляд, Когда возьмем клинки, Вздыхать не будет наш отряд Красоткам вопреки. Пастух унылый, хнычь, дрожи Нам нет примера в том: Пойдем сражаться как мужи, Героями умрем!1206
Мазеруэлл Уильям — шотландский поэт начала XIX в.
Декабрь, 1848
пер. В. Рогова
Стихотворения и поэмы
О, Tempora! O, Mores!
1825
пер. Р. Дубровкина
О времена! О нравы! Видеть грустно, Как все вокруг нелепо и безвкусно. О нравах, о приличиях смешно И говорить — приличий нет давно! Что ж до времен, то каждому известно: О «старых добрых временах» нелестно Толкует современный человек И хвалит — деградировавший век! Сидел я долго, голову ломая (Ах, янки, до чего у вас прямая Манера выражаться!), я не знал, Какой избрать зачин, какой финал? Пустить слезу, как Гераклит Эфесский В душещипательной плаксивой пьеске? Или за едким Демокритом вслед Швырнуть, расхохотавшись, книгу лет, Затрепанную, как учебник в школе, И крикнуть: «К дьяволу! Не все равно ли?» Предмет мой, надо знать, имеет вес, Не дай Господь, займется им Конгресс! Дебаты будут длиться две недели: Мы обе стороны во всяком деле Должны заслушать, соблюдая закон, У Боба восемь таковых сторон! Возьмусь я, посмеявшись иль поплакав, Вердикт присяжных будет одинаков. Пока мне лесть и злость не по плечу, Обняв обоих греков, — поворчу. — На что же будешь ты ворчать, приятель? Героя притчи описать не кстати ль? — Ах, сэр, едва не ускользнула нить! Но, черт возьми, зачем народ дразнить? Зачем, раскланиваясь постоянно, По улицам гуляет обезьяна? Читатель, брань случайную прости! Давно ли шимпанзе у нас в чести? (О нет, мы главного не упустили, Быть нелогичными не в нашем стиле: Меняясь, как политик, на ходу, Я к правильному выводу приду!) Друзья, вы много ездили по свету, Я сам топтал порядком землю эту, Перевидал немало городов И клясться хоть на Библии готов, Что в общем (мы же на Конгресс не ропщем За аргументы, принятые в общем), Так вот, уютней в мире нет лагун, Где всякий расторопный попрыгун Коленца б мог выделывать лихие, Сновать, как рыба в собственной стихии. Иль, рулоны кружев подхватив, Скакать через прилавки под мотив Прославленных Вестри, а вечерами К обсчитанной галантерейно даме Лететь на бал и предлагать ей тур! Из выставляемых кандидатур Судьба всех милостивей к претенденту, Отмерившему вам тесьму и ленту. Не пренебрег и нашим городком Такой герой-любовник, — незнаком Я, к счастью, с ним, но видел эту прелесть: От корчей, от ужимок сводит челюсть! Его бегу (в душе я страшный трус) — Вдруг не сдержусь и прысну — вот конфуз! Безмерна власть его над женским полом: Кто ж, фраком опьянясь короткополым С раздвоенным, как у чижа, хвостом, Захочет на мужчин смотреть потом? А черный шелк цилиндра франтовского? — Он частью стал пейзажа городского. Ни дать, ни взять Адонис во плоти! — Воротнички, воздушные почти, А голос создан для небесных арий. Спор о наличьи разума у тварей, Неразрешимый философский спор Бесповоротно разрешен с тех пор, Как был рассмотрен новый наш знакомый: Мы данный факт считаем аксиомой. Нам Истина важней ученых смех! Вопроса нет, он мыслит. Только чем? Готов с любым философом правдивым Я голову ломать над этим дивом. Философ, ты не понял ничего — Упрятан в пятку разум у него! Подумаю — душа уходит в пятки! Не приведи Господь сыграть с ним в прятки: Как пнет для правоты моих же слов! Я перед величайшим из ослов, Как зеркало, стихи раскрою эти, И дабы в недвусмысленном портрете Себя узнал тупица из тупиц, Внизу проставлю имя: Роберт ПиттсТамерлан
Июль, 1827 пер. И. Озеровой
Отец! Дай встретить час мой судный Без утешений, без помех! Я не считаю безрассудно, Что власть земная спишет грех Гордыни той, что слаще всех; Нет времени на детский смех; А ты зовешь надеждой пламя! Ты прав, но боль желаний — с нами; Надеяться — О Боже — в том Пророческий источник ярок! — Я не сочту тебя шутом, Но этот дар — не твой подарок. Ты постигаешь тайну духа И от гордыни путь к стыду. Тоскующее сердце глухо К наследству славы и суду. Триумф в отрепьях ореола Над бриллиантами престола, Награда