Полное собрание сочинений. Том 4. Красная комната
Шрифт:
Олэ так добродушно улыбается, и манишка его так надувается от радости, что видны красные подтяжки; он чокается с Лунделем и просит его взять пример с Селлена и не забывать для египетских горшков с мясом страны обетованной; ибо у него есть талант, это Олэ видел, когда тот писал по своим собственным мыслям; но когда он лицемерит и пишет по мыслям других, тогда он становится хуже других; поэтому пусть возьмется он за алтарную живопись, как за работу, которая даст ему возможность писать по собственным мыслям и от собственного сердца.
Фальк хочет воспользоваться случаем и послушать, что Олэ думает о себе и своем искусстве, — это давно было для него загадкой, —
Игберг чокается с Селленом и находит, что с одной стороны можно сказать то, что он уже сказал, именно, что Селлен нашел свое счастье. С другой же стороны можно сказать, что этого нет. Селлен еще недостаточно развит, ему еще надо много лет, ибо искусство требует много времени; ему, Игбергу, определенно не везло, поэтому его нельзя обвинять в том, что он завидует человеку, пользующемуся таким признанием, как Селлен.
Зависть, проглядывавшая в каждом слове Игберга, навела легкие тучки на солнечное небо, но это было лишь мгновение, ибо все знали, что горечь долгой, потерянной жизни извиняет зависть.
Тем радостнее Игберг покровительственно передал маленький свежеотпечатанный оттиск Фальку, на обложке которого тот с смущением увидел черный портрет Ульрики Элеоноры. Игберг объяснил, что он выполнил заказ. Смит очень спокойно принял отказ Фалька и теперь собирается печатать стихи Фалька.
Газовые огни утратили свой свет в глазах Фалька, и он погрузился в глубокие мысли, ибо сердце его было слишком переполнено. Его стихи будут напечатаны, и Смит заплатит за эту дорогую работу. Значит в них было что-то! Этого было достаточно для его мыслей на целый вечер.
Быстро пролетали вечерние часы для счастливцев; музыка смолкла, и газовые огни стали гаснуть; нужно было уходить, но еще слишком рано было расставаться, и поэтому пошли гулять вдоль набережных, пока не устали и не почувствовали жажды. Тогда Лундель предложил свести общество к Марии, где можно было получить пиво.
И вот они идут к северу и приходят в переулок, упирающийся в забор, которым обнесено табачное поле, находящееся на краю города. Там они останавливаются перед двухэтажным кирпичным домом, фасад которого выходит на улицу. Над дверью скалят зубы две головы из песчаника, уши и подбородки которых образуют завитки; между ними меч и топор. Здесь было прежде жилище палача.
Лундель, который, очевидно, был знаком с местностью, подал, какой-то сигнал перед окошком нижнего этажа; жалюзи поднялись, открылась форточка, выглянула женская голова и спросила, не Альберт ли это; когда Лундель признал это свое nom de guerre, девушка открыла дверь и впустила общество, потребовав, чтобы они обещали вести себя тихо; так как они дали охотно это обещание, то вскоре вся «Красная Комната» заседала в доме и была представлена Марии под разными наскоро вымышленными именами.
Комната была невелика; она раньше была кухней, и очаг еще находился в ней. Меблировка состояла из комода, какой бывает у горничных; затем было зеркало с занавесками из белой кисеи; над зеркалом цветная литография, изображавшая Спасителя на кресте; комод уставлен маленькими фарфоровыми вещичками, пузырьками от духов, молитвенником и пепельницей, и с своим зеркалом и двумя зажженными стеариновыми свечками имеет вид домашнего алтаря. Над раздвижным диваном, на котором еще не была постлана постель, Карл XV сидел на лошади, окруженный вырезками из журналов, которые почти все изображали врагов магдалин, полицейских. На подоконнике прозябали фуксия, герань и мирт — гордое дерево Венеры в нищенском доме! На рабочем столике лежал альбом с фотографиями. На первой странице был портрет короля, на второй и третьей — папа и мама, бедные крестьяне, на четвертой — студент-соблазнитель, на пятой — ребенок, а на шестой — жених, подмастерье. Это была вся её история, похожая на много других. На гвозде, рядом с очагом, висело изящное платье, богато плиссированное, бархатная накидка и шляпа с перьями — костюм феи, в котором она выходила на ловлю юношей. А сама она! Высокая, 24-летняя женщина заурядного типа. Легкомыслие и бессонные ночи придали цвету её лица ту прозрачную белизну, отличающую богатых, которые не работают; но руки еще носили следы тяжелых трудов молодости. Одетая в красивый капот, с распущенными волосами, она могла сойти за магдалину. У ней было относительно стыдливое обхождение, она была весела и вежлива и держалась манерно.
Общество распалось на группы, продолжало прерванные разговоры и начинало новые. Фальк, который теперь был поэтом и хотел во всём находить интерес, даже в самом банальном, пустился в сентиментальную беседу с Марией, что она очень любила, так как ей льстило, когда с ней обращались как с человеком. По обыкновению они договорились до истории и до мотивов, толкнувших ее на этот путь. Первому падению она не придавала большого значения, «об этом не стоило и говорить»; но тем мрачнее описывала она свою жизнь в горничных; эту рабскую жизнь, под капризами и бранью бездельной женщины, эту жизнь, полную бесконечной работы. Нет, уж лучше свобода!
— Но когда вам надоест эта жизнь?
— Тогда я выйду замуж за Вестергрена!
— А захочет ли он?
— О, он ждет этого дня; впрочем, я сама тогда открою небольшую лавочку на те деньги, которые лежат у меня в сберегательной кассе. Но об этом уже так многие спрашивают. Нет ли у тебя сигар?
— Как же! Есть! Но можно мне спросить об этом?
Он взял её альбом и увидал студента; это, обыкновенно, бывает студент с белым галстуком, с белой студенческой фуражкой на коленях, неловкий и не похожий на Мефистофеля.
— Кто это?
— Это был славный малый!
— Соблазнитель?
— Ах, пустяки! Это была столько же моя вина, сколько и его, милый мой; оба виноваты! Вот, мое дитя! Господь взял его, и это, может быть, к лучшему! Но поговорим о чем-нибудь другом! Что это за весельчак, которого Альберт сегодня привел? Вот тот, что сидит у очага, рядом с длинным, достающим до трубы?
Олэ, на которого обратили внимание, был очень польщен и ерошил свои завитые волосы, которые опять взлохматились после обильной выпивки.
— Это пономарь Монсон, — сказал Лундель.
— Ах, чёрт дери! Так это поп? Да я могла бы догадаться по его лукавым глазам. Знаете ли, на прошлой неделе здесь был поп! Поди сюда, Монсон, дай-ка я погляжу на тебя!
Олэ слез с плиты, на которой он лицемерно спорил с Игбергом о категорическом императиве Канта. Он так привык привлекать внимание женщин, что тотчас же почувствовал себя моложе, и извивающейся походкой он приблизился к красавице, которую он уже оглядел одним глазом и нашел восхитительной. Он как мог закрутил усы и спросил манерным голосом: