Полное собрание сочинений. Том 6.
Шрифт:
15. Заграничная глянцевая почтовая большого формата без знаков (случайно встречается вытисненный контур паровоза). На ней: 1) Три больших черновика из «Казаков» (по всем данным — 1857 г.). 2) Сцена из «Казаков» с датой: «Иер. 1 сент. 1860 г.».
16. Заграничная синяя почтовая большого формата. Клеймо BATH. На ней автограф «Тревоги» (апр. 1858 г.).
17. Простая писчая без знаков. На ней: 1) Сказка о Вариньке (1857?). 2) Записки мужа (авг. 1857 г.). 3) «В Страстную Субботу» (март 1858 г.).
18. Сергиевской фабрики.Овальное клеймо двойной обводки, в центре два готических Сс короной над ними. На ней: 1) Три черновых отрывка из «Казаков» (по всем данным — к 1858 г.). 2) Один отрывок «Холстомера».
19. Сурской Сергеевафабрики. Клеймо восьмиугольное продолговатое. На ней написаны части двух черновиков «Казаков» (относятся к 1858 г.).
20. Фабрики Рейнера.Клеймо восьмиугольное. На ней: 1) одиннадцать отрывков из «Казаков» (один из них с датой: «15 февр. [18]62 г.», но остальные, повидимому, 1858 г.). 2) Часть рукописи «Семейное счастье» (конец 1858
21. Фабрики Маршева.Клеймо сложного профиля. На нем в 4 строки: «фабрики, С. С. С., производс. Маршева». На ней: 1) Девять отрывков и копий «Казаков». 2) Часть рукописи «Семейное счастье» (не позже апр. 1859 г.).
22. Ф. Никифоров. Б. Новиков№ 5. На ней: 1) Обе поздние копии «Казаков». 2) Два автографа «Казаков», один из них точно определяется декабрем 1862 года. (Встретилась разновидность этого клейма с надписью «В. Новиков в Тамбове», на обложке с несколькими строками начатой копии «Казаков» (тоже конца 1862 г.).
23. Угличской фабрики.Восьмиугольное клеймо двойной обводки, надпись в три строки («Компании Угличской фабрики»). На ней один отрывок «Холстомера» и, вероятно, еще три отрывки из него же.
24. Бумага с пробитыми машинкой двумя круглыми отверстиями у сгиба, без знаков, в 4°. На ней: 1) две рукописи «Холстомера». 2) Все рукописи «Тихона и Маланьи» и «Идиллии».
25. Фабрики Говарда. В фигурном клейме орел, под ним: Говарда. На ней: 1) две последние копии «Холстомера», одна из них служила для набора.
Из предложенного обозрения бумажных знаков следует сделать несколько выводов. Прежде всего тот, что они сами по себе далеко не всегда способны давать безусловные и окончательные указания. Поражающее изобилие сортов бумаги легко объясняется малой оседлостью Толстого за данное десятилетие: заграница, Москва, Петербург, Ясная поляна, Старогладковская станица, даже Хасав Юрт, Тифлис, Пятигорск, Кисловодск, Бессарабия, Симферополь, Севастополь — всё это должно было порождать большое разнообразие бумаги, даже независимо от привычек автора. Но и привычки (вернее, отсутствие их) играли здесь некоторую роль. Если рукописи «Романа русского помещика» писаны на шести сортах бумаги (№№ 1, 2, 3, 5, 6, 11), это еще естественно становится в связь с тем, что произведение писалось четыре года, но не так легко объяснить три сорта бумаги для «Набега», написанного в течение нескольких месяцев, а еще труднее — такое же разнообразие (собственно даже четыре сорта) для «Семейного счастья», законченного в такой же, если не в меньший срок, притом почти на одном месте — в Москве. Писарская копия, назначенная прямо для типографии, и, вероятно, изготовлявшаяся сразу, без перерыва, не раз пишется на бумаге трехфабрик. Есть даже пример одного автографа на небольшой тетрадке, сшитой из двухразличных сортов бумаги. Затем, хотя можно наблюсти некоторую постепенность в смене одного сорта другим за одиннадцать лет, но она неправильная и неполная; едва ли не один № 3, строго ограничен 1853 г., а напр., №№ 1 и 5 держатся по 4 года, № 2 даже 5 лет, совместно о пятью-шестью другими марками. В таких случаях хронологию рукописи приходится выяснять сложным комбинационным путем. Наконец, есть клейма случайные, изолированные, как 4, 10, 13, 16, которые не только ничего не определяют собой, но сами должны приурочиваться по косвенным данным. Но за всеми ограничениями и оговорками исследование бумаги дало нам многие ценные данные для истории создания «Казаков».
Теперь, прежде чем перейти к описанию самих рукописей повести, считаем нужным обозреть в общем очерке весь процесс работы над ней, что поможет читателю лучше разобраться в описании разных вариантов.
II.
С первого же времени пребывании на Кавказе, Толстого заинтересовали и природа, и горцы, и станичные казачьи нравы и типы; свидетельства тому мы находим в его Дневнике еще с 1851 г. Но он приехал на Кавказ с начатым уже «Детством»; не успело оно вылиться в окончательную форму, как родится новый обширный замысел помещичьего романа и начинает занимать воображение писателя (первый намек в Дневнике 10 мая 1852 г.); до обработки кавказских впечатлений не сразу доходит дело. Скоро Толстой начинает браться и за них, но сперва под его перо ложатся лишь боевые эпизоды и типы кавказского офицерства: 7 апреля 1852 г. в Дневнике читаем первую запись этого рода: «очень хочется начать коротенькую Кавказскую повесть;...» [81] это — будущий «Набег», законченный в декабре. Наконец, с осени 1852 г. начинают появляться заметки, приближающие нас к «Казакам»: 21 октября Толстой намечает в числе материалов для «Очерков Кавказа» «рассказы Янишки об охоте, о старом житье казаков и о его похождениях в горах». Но из Дневника ясно, что в тот момент предполагалось использовать эти рассказы для этнографически-нравоописательных очерков, задуманных «для образования слога и денег» (см. записи от 13 и 19 окт.). [82] Повести, вообще чисто художественного замысла в этом направлении тут еще нет. [83] Самый ранний ясный след подобной работы над «Казаками» мы имеем в кавказской тетрадке стихотворений конца 1852 г. (см. настоящее изд., т. I), где встречается дата 30 декабря, отвечающая записи Дневника под этим числом:. «Вечером написал стишков 30, порядочно»... Но здесь мы разумеем собственно лишь последнее стихотворение этой тетрадки: «Эй, Марьяна, брось работу», под которым автор в следующем году подписал: «Гадко! 16 апреля ст[аница] Червленая». Оно и составляет первую дошедшую до нас попытку оформить бродивший в фантазии художника материал. Напомним в двух словах ее содержание.
81
См. т. 46, стр. 107.
82
Там же, стр. 145, 146.
83
Невозможно согласиться с автором примечаний к изданию «Дневника молодости» (1917 г., М., стр. 241), будто под «Очерками Кавказа» надо разуметь повесть «Казаки». Запись 19 окт. дает определенную по пунктам программу этих «Очерков», ни одной чертой не совпадающую с «Казаками». Рассказы Епишки» конечно, дали материал для бытовой стороны повести, но и только; о «Казаках» же в октябре говорить мы не имеем никакого права.
На 52 стихах четырехстопного хорея, рифмованного через строку, дана сцена возвращения в станицу казаков из похода. Вместе со всей станицей выходит встречать и нарядившаяся Марьяна; сотня приближается, но напрасно ищет казачка глазами своего милого, «побочина» Куприяна; он не вернулся живым: за сотней на арбе везут его тело, покрытое буркой. Всё это изложено в живом лирическом тоне, где эпический рассказ перемежается с авторским прямым обращением к героине.
Итак, «Казаки» начаты стихами. Остановимся прежде всего на этом неожиданном факте и исчерпаем весь материал по данному, несколько случайному вопросу, чтобы не задерживаться на нем впоследствии.
Почему творческая работа сразу пошла по столь непривычному и несвойственному для Толстого руслу, как стихи? Дневник конца 1852 г. говорит о намеренных упражнениях в стихотворной форме, как полезной для слога (см. т. 46, стр. 154). И вот Толстой пробует себя в эпическом роде — пишет упомянутое выше как бы начало поэмы о казачке Марьяне. Опыт недостаточно вскрывает общий замысел вещи, если таковой вообще был у автора тогда; в отрывке нет никаких элементов, кроме бытовых. Быть может, в тот миг фантазия поэта и заплетала первые кольца какой-нибудь более сложной сети отношений, но работа над передачей первой сцены вряд ли доставила Толстому полное удовлетворение и подъем к дальнейшему творчеству в той же форме; в лучшем случае она могла дать лишь сознание с грехом пополам побежденной трудности: изложение, правда, живое, быстрое и насыщено конкретными штрихами быта, но нет больной непринужденности стиха, и борьба с рифмой слишком дает себя чувствовать. Недаром под второй обработкой сцены и подписан был в апреле резкий отзыв. [84]
84
Интересно, что 51 год спустя Толстой вспомнил об этом опыте. На вопрос П. И. Бирюкова, писал ли он стихи, JI. Н. ответил: «Стихотворения пробовал писать: «Казачки [казачья?] встреча», но слава богу ничего не вышло». («Яснополянские Записки» Д. П. Маковицкого, вып. I, изд. 1922 г., запись 31 дек. 1904 г.)
Но к самой мысли о поэме, как соответственной в данном случае форме, Толстого, разумеется, привело не простое желание завершить свои стихотворные упражнения эпическим жанром; форма очевидно подсказывалась невольно самым характером кавказских впечатлений.
Чуждость гению Толстого метрической формы должна была быстро заставить его перейти к прозе. Через два месяца, 25 июня 1853 г., он кратко заносит в Дневнике: «Писать... Беглец», а еще через два месяца (29 августа) встречаем определенное указание: «Утром начал казачью повесть». (См. т. 46, стр. 164 и 172.) Сохранились написанные тогда три главы этого начала. (См. вариант № 1.) С этих пор работа завязалась прочно, но над ней для автора долгое время явственно витает аромат какой-то особой поэтичности: в декабре того же года он, колеблясь между четырьмя литературными планами, называет этот рассказ «казачьей поэмой», вероятно, уже имея в виду не стихотворную форму, а лишь общий поэтический дух казачьего мира. Всё же мысль о стихе или о какой-то своеобразной форме, близкой к стиху, не совсем умерла и еще раз соблазнила Толстого несколько лет спустя. В начале июня 1856 г., среди работы над «Казаком», Дневник гласит: «Попробую сделать из казачьей песни стихотворение». В январе следующего 1857 г. замысел вдруг как-то странно двоится: перечисляя свои очередные работы, Толстой под № 3 записывает «Беглец», а под № 4 — «Казака». Эта загадка несколько разъясняется апрельскими записями Дневника, где в конце месяца (между 22—30 апр.) уже прямо читаем одну за другой такие заметки: «Писал прозой Казака»... «Написал немного поэтического Казака, который мне показался лучше, не знаю, что выбрать». Эта неожиданная попытка работать одновременно над двумя различными формами одного замысла, конечно, не могла долго длиться, но она оставила свой след: что именно разумел Толстой под «поэтическим Казаком», явствует из одного сохранившегося, очевидно, именно тогда написанного начала повести (см. вариант № 12), где на протяжении нескольких печатных страниц автор то и дело в целом ряде строк выдерживает правильные анапесты, то сбиваясь с них, то опять попадая в каданс, причем позднейшие поправки в рукописи местами сглаживают первоначальный метр. Получился своеобразный ритмический склад, который, будь он выдержан строго, дал бы оригинальную форму ритмизированной прозы, весьма мало имеющей примеров в русской литературе. Аналогии ей можно указать разве в письме Кольцова Краевскому о смерти Пушкина и в «Песне о соколе» и «Песне буревестника» Горького. Приводим несколько примеров (хотя весь отрывок выше напечатан, но мы даем здесь выдержки по первоначальному несглаженному тексту). Марьяна вспоминает, как прощался с ней казак, уходя в поход:
«Шапку снял, прочь коня повернул и прощай! Только видела я, как он плетью взмахнул, справа, слева ударил по крепким бокам»...
Или: старик Гирчик (так здесь зовется Ерошка) говорит отцу Марьяны, сватая ее за своего крестного сына:
«Что он беден, на то не смотри, он зато молодец, он добычу найдет. А умру, так ему дом отдам, стало тоже он будет богат. Коли крест он в походе получит да чеченских коней приведет, так отдашь?»
Вот рассказ старика про своего коня:
«Так ведь с берега бросится сам, только брызги летят, знай за гривку держись, а уж он перебьет поперек, шею выгнет да уши приложит, только фыркает всё, равно человек, как раз под станицу тебя приведет».