О верные подруги! Свиданья близок час. Спешат, спешат супруги Обнять с любовью нас. Уже, веселья полны, Летят чрез сини волны... Свиданья близок час! По суше рьяны кони Полки героев мчат. Звенят златые брони, В руке блестит булат; Шеломы их блистают, Знамена развевают... Свиданья близок час!
Июль 1814
‹Хор жен воинов из «Сцен четырех возрастов»›. Впервые — РА, 1887, № 7, стлб. 341—363. Отрывок из «Сцен», написанных Батюшковым по заказу поэта Ю. А. Нелединского-Мелецкого для праздника в Павловске 27 июля 1814 г. по случаю прибытия туда Александра I. Мы не включаем «Сцены» в наше издание полностью, так как, во-первых, они содержат не только стихотворный, но и прозаический текст, а во-вторых, Батюшков сочинял их в соавторстве с П. А. Вяземским, Ю. А. Нелединским-Мелецким, П. А. Корсаковым и Г. Р. Державиным, и в ряде случаев очень трудно сказать, чтО именно принадлежит ему самому. «Сцены», носящие ультрамонархический характер, были построены по плану Ю. А. Нелединского-Мелецкого, на которого, в свою очередь, оказывала влияние мать Александра I императрица Мария Федоровна. Батюшков, как отметил публикатор «Сцен» М. А. Веневитинов, ограничился только «ролью версификатора, передающего чужие мысли». Сам Батюшков, получивший за «Сцены» перстень от императрицы Марии Федоровны (Соч., т. 3, стр. 289), испытывал острое недовольство ими. В письме к Вяземскому от 27 июля 1814 г. говорится: «Нелединский заставил меня писать для великолепного праздника в Павловском; дали мне программу, и по ней я принужден был нанизывать стихи и прозу, пришел капельмейстер и выбросил лучшие стихи, уверяя, что не будет эффекту, и так далее. Пришел какой-то Корсаков, который примешал свое, пришел Державин, который примешал свое, как ты говоришь, кое-что — и изо всего вышла смесь, достойная нашего Парнаса и вовсе не достойная ни торжественного дня, ни зрителей» (ЦГАЛИ). Печатаемый нами хор жен воинов, возвращающихся из заграничного похода 1814 г., стоит на большой художественной высоте и несомненно принадлежит Батюшкову. Об этом говорит и энергия стиха в хоре, и то, что он написан типичным для Батюшкова трехстопным ямбом (ср. «Мои пенаты»).
Судьба Одиссея
("Средь ужасов земли и ужасов морей...")
Средь ужасов земли и ужасов морей Блуждая, бедствуя, искал своей Итаки Богобоязненный страдалец Одиссей; Стопой бестрепетной
сходил Аида в мраки; Харибды яростной, подводной Сциллы стон Не потрясли души высокой. Казалось, победил терпеньем рок жестокой И чашу горести до капли выпил он; Казалось, небеса карать его устали И тихо сонного домчали До милых родины давно желанных скал. Проснулся он: и что ж? Отчизны не познал.
Вторая половина 1814
Судьба Одиссея. Вольный перевод стихотворения Шиллера «Odysseus». Впервые — «Опыты», стр. 71. Батюшков отказался от гекзаметра оригинала, кроме того подчеркнул мотив преодоления героем разнообразных препятствий, по существу имея в виду те трудности и опасности, с которыми ему самому пришлось столкнуться во время заграничного похода русской армии. Батюшков, которому, подобно гомеровскому герою, пришлось много странствовать, в 1814 г. писал Жуковскому о своем участии в заграничном походе и возвращении через разные страны на родину: «Вот моя Одиссея, поистине Одиссея! Мы подобны теперь Гомеровым воинам, рассеянным по лицу земному» (Соч., т. 3, стр. 303).
Стопой бестрепетной сходил Аида в мраки. Одиссей в XI песне поэмы посещает подземное царство мертвых.
Проснулся он: и что ж? Отчизны не познал. Одиссей в XIII песне поэмы, попадая на берег Итаки, не узнает родного острова, покрытого туманом.
Странствователь и домосед
("Объехав свет кругом...")
Объехав свет кругом, Спокойный домосед, перед моим камином Сижу и думаю о том, Как трудно быть своих привычек властелином; Как трудно век дожить на родине своей Тому, кто в юности из края в край носился, Всё видел, всё узнал — и что ж? из-за морей Ни лучше, ни умней Под кров домашний воротился: Поклонник суетным мечтам, Он осужден искать... чего — не знает сам! О страннике таком скажу я повесть вам. Два брата, Филалет и Клит, смиренно жили В предместии Афин под кровлею одной; В довольстве? — не скажу, но с бодрою душой Встречали день и ночь спокойно проводили, Затем что по трудах всегда приятен сон. Вдруг умер дядя их, афинский Гарпагон, И братья-бедняки — о радость! — получили Не помню сколько мин монеты золотой Да кучу серебра: сосуды и амфоры Отделки мастерской. Наследственным добром свои насытя взоры, Такие завели друг с другом разговоры: «Как думаешь своей казной расположить? — Клит спрашивал у брата, — А я так дом хочу купить И в нем тихохонько с женою век прожить Под сенью отчего пената. Землицы уголок не будет лишний нам: От детства я люблю ходить за виноградом, Водиться знаю с стадом И детям я мой плуг в наследство передам; А ты как думаешь?» — «О! я с тобой несходен; Я пресмыкаться не способен В толпе граждан простых, И с помощью наследства Для дальних замыслов моих, Благодаря богам, теперь имею средства!» — «Чего же хочешь ты?» — «Я?.. славен быть хочу». — «Но чем?» — «Как чем? — умом, делами, И красноречьем, и стихами, И мало ль чем еще? Я в Мемфис полечу Делиться мудростью с жрецами: Зачем сей создан мир? Кто правит им и как? Где кончится земля? Где гордый Нил родится? Зачем под пеленой сокрыт Изиды зрак, Зачем горящий Феб всё к западу стремится? Какое счастье, милый брат! Я буду в мудрости соперник Пифагора! — В Афинах обо мне тогда заговорят. В Афинах? — что сказал! — от Нила до Босфора Прославится твой брат, твой верный Филалет! Какое счастье! десять лет Я стану есть траву и нем как рыба буду; Но красноречья дар, конечно, не забуду. Ты знаешь, я всегда красноречив бывал И площадь нашу посещал Недаром. Не стану я моим превозноситься даром, Как наш Алкивиад, оратор слабых жен, Или надутый Демосфен, Кичася в пурпуре пред царскими послами. Нет! нет! я каждого полезными речами На площади градской намерен просвещать. Ты сам, оставя плуг, придешь меня внимать. С народом шумные восторги разделяя, И, слезы радости под мантией скрывая, Красноречивейшим из греков называть, Ты обоймешь меня дрожащею рукою, Когда... поверишь ли? Гликерия сама На площади с толпою Меня провозгласит оракулом ума, Ума и, может быть, любезности... Конечно, Любезностью сердечной Я буду нравиться и в сорок лет еще. Тогда афиняне забудут Демосфена И Кратеса в плаще, И бочку шУта Диогена, Которую, смотри... он катит мимо нас!» — «Прощай же, братец, в добрый час! Счастливого пути к премудрости желаю, — Клит молвил краснобаю. — Я вижу нам тебя ничем не удержать!» Вздохнул, пожал плечьми и к городу опять Пошел — домашний быт и домик снаряжать. А Филалет? — К Пирею, Чтоб судно тирское застать И в Мемфис полететь с румяною зарею. Признаться, он вздохнул, начавши одиссею... Но кто не пожалел об отческой земле, Надолго расставаясь с нею? Семь дней на корабле, Зевая, Проказник наш сидел И на море глядел, От скуки сам с собой вполголос рассуждая: «Да где ж тритоны все? Где стаи нереид? Где скрылися они с толпой океанид? Я ни одной не вижу в море!» И не увидел их. Но ветер свежий вскоре В Египет странника принес; Уже он в Мемфисе, в обители чудес; Уже в святилище премудрости вступает, Как мумия сидит среди бород седых И десять дней зевает За поученьем их О жертвах каменной Изиде, Об Аписе-быке иль грозном Озириде, О псах Анубиса, о чесноке святом, Усердно славимом на Ниле, О кровожадном крокодиле И... о коте большом!.. «Какие глупости! какое заблужденье! Клянуся ПОллуксом! нет слушать боле сил!» — Грек молвил, потеряв и важность, и терпенье, С скамьи как бешеный вскочил И псу священному — о, ужас! — наступил На божескую лапу... Скорее в руки посох, шляпу, Скорей из Мемфиса бежать От гнева старцев разъяренных, От крокодилов, псов и луковиц священных, И между греков просвещенных Любезной мудрости искать. На первом корабле он полетел в Кротону. В Кротоне бьет челом смиренно Агатону, Мудрейшему из мудрецов, Жестокому врагу и мяса, и бобов (Их в гневе Пифагор, его учитель славный, Проклятьем страшным поразил, Затем что у него желудок неисправный Бобов и мяса не варил). «Ты мудрости ко мне, мой сын, пришел учиться? — У грека старец вопросил С усмешкой хитрою. — Итак, прошу садиться И слушать пенье сфер: ты слышишь?» — «Ничего!» — «А видишь ли в девятом мире Духов, летающих в эфире?» — «И менее того!» — «Увидишь, попостись ты года три, четыре, Да лет с десяток помолчи; Тогда, мой сын, тогда обнимешь бренным взором Все тайной мудрости лучи; Обнимешь, я тебе клянуся Пифагором...» — «Согласен, так и быть!» Но греку шутка ли и день не говорить? А десять лет молчать, молчать да всё поститься — Зачем? чтоб мудрецом, С морщинным от поста и мудрости челом, В Афины возвратиться? О нет! Чрез сутки возопил голодный Филалет: «Юпитер дал мне ум с рассудком Не для того, чтоб я ходил с пустым желудком; Я мудрости такой покорнейший слуга; Прощайте ж навсегда Кротонски берега!» Сказал и к Этне путь направил; За делом! чтоб на ней узнать, зачем и как Изношенный башмак Философ Эмпедокл пред смертью там оставил? Узнал — и с вестью сей Он в Грецию скорей С усталой от забот и праздности душою. Повсюду гость среди людей, Везде за трапезой чужою, Наш странник обходил Поля, селения и грады, Но счастия не находил Под небом счастливым Эллады. Спеша из края в край, он игры посещал, Забавы, зрелища, ристанья, И даже прорицанья Без веры вопрошал; Но хижину отцов нередко вспоминал, В ненастье по лесам бродя с своей клюкою, Как червем, тайною снедаемый тоскою. Притом же кошелек У грека стал легок; А ночью, как он шел через Лаконски горы, Отбили у него И остальное воры. Счастлив еще, что жизнь не отняли его! «Но жизнь без денег что? — мученье нестерпимо!» — Так думал Филалет, Тащась полунагой в степи необозримой. Три раза солнца свет Сменялся мраком ночи, Но странника не зрели очи Ни жила, ни стези: повсюду степь и степь Да гор в дали туманной цепь, Илотов и воров ужасные жилища. Что делать в горе! что начать! Придется умирать В пустыне, одному, без помощи, без пищи. «Нет, боги, нет! — Терзая грудь, вопил несчастный Филалет, — Я знаю, как покинуть свет! Не стану голодом томиться!» И меж кустов реку завидя вдалеке, Он бросился к реке — Топиться! «Что, что ты делаешь, слепец?» — Несчастному вскричал скептический мудрец, Памфил седобородый, Который над водой, любуяся природой, Один с клюкой тихонько брел И, к счастью, странника нашел На крае гибельной напасти. «Топиться хочешь ты? Согласен; но сперва Поведай мне, твоя спокойна ль голова? Рассудок ли тебя влечет в реку иль страсти? Рассудок: но его что нам вещает глас? Что жизнь и смерть равны для нас. Равны — так незачем топиться. Дай руку мне, мой сын, и не стыдись учиться У старца, чем мудрец здесь может быть счастлив». Кто жить советует — всегда красноречив: И наш герой остался жив. В расселинах скалы, висящей над водою, В тени приветливой смоковниц и олив, Построен был шалаш Памфиловой рукою, Где старец десять лет Провел в молчании глубоком И в вечность проницал своим орлиным оком, Забыв людей и свет. Вот там-то ужин иль обед Простой, но очень здравый, Находит Филалет: Орехи, желуди и травы, Большой сосуд воды — и только. Боже мой! Как сладостно искать для трапезы такой В утехах мудрости приправы! Итак, в том дива нет, что с путником Памфил Об атараксии тотчас заговорил. «Всё призрак! — под конец хозяин заключил: — Богатство, честь и власти, Болезнь и нищета, несчастия и страсти, И я, и ты, и целый свет, — Всё призрак!» — «Сновиденье!» — Со вздохом повторял унылый Филалет; Но, глядя на сухой обед, Вскричал: «Я голоден!» — «И это заблужденье, Всё грубых чувств обман; не сомневайся в том». Неделю попостясь с брадатым мудрецом, Наш призрак-Филалет решился из пустыни Отправиться в Афины. Пора, пора блеснуть на площади умом! Пора с философом расстаться, Который нас недаром научил, Как жить и в жизни сомневаться. Услужливый Памфил Монет с десяток сам бродяге предложил, Котомкой с желудьми сушеными ссудил И в час румяного рассвета Сам вывел по тропам излучистым Тайгета На путь афинский Филалета. Вот странник наш идет и день и ночь один; Проходит Арголиду, Коринф и Мегариду; Вот — Аттика, и вот — дым сладостный Афин, Керамик с рощами... предместия начало... Там... воды Иллиса!.. В нем сердце задрожало: Он грек, то мудрено ль, что родину любил, Что землю целовал с горячими слезами, В восторге, вне себя, с деревьями, с домами Заговорил!.. Я сам, друзья мои, дань сердца заплатил, Когда, волненьями судьбины В отчизну брошенный из дальных стран чужбины, Увидел наконец Адмиралтейский шпиц, Фонтанку, этот дом... и столько милых лиц, Для сердца моего единственных на свете! Я сам... Но дело всё теперь о Филалете, Который, опершись на кафедру, стоит И ждет опять денницы На милой площади аттической столицы. Заметьте, милые друзья, Что греки снаряжать тогда войну хотели, С каким царем, не помню я, Но знаю только то, что риторы гремели, Предвестники народных бед. Так речью их сразить желая, Филалет Всех раньше на помост погибельный взмостился. И вот блеснул Авроры свет, А с ним и шум дневной родился. Народ зашевелился. В Афинах, как везде, час утра — час сует. На площадь побежал ремесленник, поэт, Поденщик, говорун, с товарами купчина, Софист, архонт и Фрина С толпой невольниц и сирен, И бочку прикатил насмешник Диоген; На площадь всяк идет для дела и без дела; Нахлынули, — вся площадь закипела. Вы помните, бульвар кипел в Париже так Народа праздными толпами, Когда по нем летал с нагайкою козак Иль северный Амур с колчаном и стрелами. Так точно весь народ толпился и жужжал Перед ораторским амвоном. Знак подан. Начинай! Рой шумный замолчал. И ритор возвестил высокопарным тоном, Что Аттике война Погибельна, вредна; Потом велеречиво, ясно По пальцам доказал, что в мире быть... опасно. «Что ж делать?» — закричал с досадою народ. «Что делать?.. — сомневаться. Сомненье мудрости есть самый зрелый плод. Я вам советую, граждАне, колебаться — И не мириться, и не драться!..» Народ всегда нетерпелив. Сперва наш краснобай услышал легкий ропот, Шушуканье, а там поближе громкий хохот, А там... Но он стоит уже ни мертв, ни жив, Разинув рот, потупив взгляды, Мертвее во сто раз, чем мертвецы баллады. Еще проходит миг — «Ну что же? продолжай!» — Оратор всё ни слова: От страха — где язык! Зато какой в толпе поднялся страшный крик! Какая туча там готова! На кафедру летит град яблоков и фиг, И камни уж свистят над жертвой... И жалкий Филалет, избитый, полумертвый, С ступени на ступень в отчаяньи летит И падает без чувств под верную защиту В объятия отверсты... к Клиту! Итак, тщеславного спасает бедный Клит, Простяк, неграмотный, презренный, В Афинах дни влачить без славы осужденный! Он, он, прижав его к груди, Нахальных крикунов толкает на пути, Одним грозит, у тех пощады просит И брата своего, как старика Эней, К порогу хижины своей На раменах доносит. Как брата в хижине лелеет добрый Клит! Не сводит глаз с него, с ним сладко говорит С простым, но сильным чувством. Пред дружбой ничего и Гиппократ с искусством! В три дни страдалец наш оправился и встал, И брату кинулся на шею со слезами; А брат гостей назвал И жертву воскурил пред отчими богами. Весь домик в суетах! Жена и рой детей Веселых, резвых и пригожих, Во всем на мать свою похожих, На пиршество несут для радостных гостей Простой, но щедрый дар наследственных полей, Румяное вино, янтарный мед Гимета, — И чаша поднялась за здравье Филалета! «Пей, ешь и веселись, нежданный сердца гость!» — Все гости заодно с хозяином вскричали. И что же? Филалет, забыв народа злость, Беды, проказы и печали, За чашей круговой опять заговорил В восторге о тебе, великолепный Нил! А дней через пяток, не боле, Наскуча видеть всё одно и то же поле, Всё те же лица всякий день, Наш грек, — поверите ль? — как в клетке стосковался. Он начал по лесам прогуливать уж лень, На горы ближние взбирался, Бродил всю ночь, весь день шатался; Потом Афины стал тихонько посещать, На милой площади опять Зевать, С софистами о том, об этом толковать; Потом... проведав он от старых грамотеев, Что в мире есть страна, Где вечно царствует весна, За розами побрел — в снега гипербореев. Напрасно Клит с женой ему кричали вслед С домашнего порога: «Брат, милый, воротись, мы просим, ради бога! Чего тебе искать в чужбине? новых бед? Откройся, что тебе в отечестве немило? Иль дружество тебя, жестокий, огорчило? Останься, милый брат, останься, Филалет!» Напрасные слова — чудак не воротился — Рукой махнул... и скрылся.
Между июлем 1814 и 10 января 1815
Об атараксии тотчас заговорил. — Душевное спокойствие.
Странствователь и домосед. Впервые — «Амфион», 1815, № 6, стр. 75—91. Печ. по «Опытам», стр. 208—209, с учетом правки стихов 365—366, сделанной Батюшковым при подготовке нового издания книги. Вместо стихов 124—125 в «Амфионе» были следующие строки:
И снова мудрости искать Меж греков просвещенных! Сказал и сделал так Наш ветреный чудак.
Вместо стихов 300—313 в «Амфионе» были следующие строки:
Так точно весь народ толпился и шумел Пред кафедрой бродяги, Который в первый раз блеснуть умом хотел, Но заикнулся, покраснел И побледнел, Как белый лист бумаги. В собраньи завсегда народ нетерпелив.
Батюшков задумал эту сатирическую сказку, во многом имеющую автобиографический характер, в 1814 г., находясь в Лондоне, о чем говорится в его письме к Вяземскому от 17 февраля 1815 г. (ЦГАЛИ), и закончил ее после возвращения из-за границы — в самом начале 1815 г. (письмо Батюшкова к Вяземскому от 10 января 1815 г., ЦГАЛИ). Еще до появления сказки в печати Батюшков писал о ней Вяземскому: «Прочитай обществу, если оно будет на то согласно, и пришли мне замечания. Я постараюсь ими воспользоваться», но тут же прибавлял: «Чтоб плана моего не критиковали. Напрасный труд: я его переменить не в силах» (письмо от марта — июня 1815 г. — ЦГАЛИ). Вяземскому сказка не понравилась. В связи с тем, что Греч в 1815 г. хотел напечатать сказку в «Сыне отечества», Батюшков просил Гнедича и Жуковского сделать поправки, но в «Сыне отечества» сказка помещена не была. В 1817 г., подготовляя издание «Опытов», Батюшков стал поправлять сказку и в измененном виде отослал ее Гнедичу с просьбой, чтобы Гнедич и Крылов сделали свои замечания. Эти замечания Батюшков получил и использовал (изд. 1934, стр. 517—520). Он также хотел написать другую сатирическую сказку (Соч., т. 3, стр. 360) и советовал Вяземскому работать в этом жанре, выводящем за пределы интимно-психологической лирики. Посылая «Странствователя и домоседа» Вяземскому, он говорил в цитированном выше письме к нему от марта — июня 1815 г.: «Зачем Дмитриеву оставлять одному это поле, поле веселое и пространное, созданное как нарочно для твоего остроумного ума и сердца... У нас множество баснописцев. Пусть будут и сказочники» (ЦГАЛИ).
Объехав свет кругом. В начале сказки Батюшков намекает на свое участие в заграничном походе 1813—1814 гг. и на свои военные странствования «из края в край» более раннего времени.
Гарпагон — герой комедии Мольера «Скупой»; в данном случае — скупец-богач.
Мина — денежная единица древних греков.
Землицы уголок — выражение, взятое из эпиграфа к повести М. Н. Муравьева «Обитатель предместия»: «Хотелось мне иметь землицы уголок» (М. Н. Муравьев. Сочинения, т. 1. СПб., 1847, стр. 71).
Мемфис — столица Древнего Египта.
Зачем сей создан мир? — реминисценция из «Послания к слугам моим...» Д. И. Фонвизина (1763); ср. заключительную строку этого послания: «И сам не знаю я, на что сей создан свет!» Еще более близок к Фонвизину вариант БТ: «Зачем сей создан свет...»
Зачем под пеленой сокрыт Изиды зрак. Изображение египетской богини Изиды находилось под покрывалом.
Зачем горящий Феб всё к западу стремится? Имеется в виду движение солнца.
Пифагор (VI в. до н. э.) — древнегреческий философ и математик; в дальнейшем ходе сказки осмеяны мистика и аскетизм его последователей-пифагорейцев.
Алкивиад (V в. до н. э.) — древнегреческий полководец и государственный деятель, любимец афинских женщин.
Демосфен (IV в. до н. э.) — знаменитый древнегреческий оратор.
Гликерия — афинская красавица, имя которой стало нарицательным.
Кратес (IV—III вв. до н. э.) — древнегреческий философ, последователь Диогена, отказавшийся от всякой собственности, кроме своего плаща.
Диоген — см. стр. 265.
Пирей — афинская гавань.
Судно тирское. Тир — см. стр. 278.
О чесноке святом. Чеснок считался у древних египтян священным.