Полоса
Шрифт:
Какое, однако, количество сотен лет нужно, чтобы научиться понимать и беречь свое, жить своим, питать им душу. И это не означает — замкнуться в своей раковине и плевать оттуда на остальной мир. Напротив, подлинная культура предполагает способность уважения другой культуры, восприятия ее и взаимообогащения. Понимая, что они оказали своею культурой влияние на весь мир и на все времена, греки должны испытывать радость щедрости. На ком, как не на греках, видно, как национальное искусство способно оказать влияние на культурное, духовное развитие всего мира.
С Эпидавра полагается унести ветку оливы. Костас сам сломал и подарил мне веточку. За ужином — мы ужинали большой компанией под той же виноградной, но теперь уже ночной крышей — я держал ветку возле себя на столе. Взглядывал на нее и говорил: вспомни про Еврипида, сегодня опять его праздник. Вспомни, подними за него бокал, спроси артистов: умер Еврипид в 406 году до нашей эры, чуть ли не растерзанный собаками, как говорит одна из легенд, умер или жив? Что скажут артисты?..
Кажется, сто раз ты это видел: афинский Акрополь, гордый Парфенон с его колоннадой, голубое небо — на картинах, открытках, рисунках, в кино. Но все же как ни устойчиво
Но я не буду про Парфенон, трудно, надо постоять под этими колоннами, походить, посидеть на ступенях, глядя на удивительную даль, — оказывается, греческий воздух испокон века славится своей чистотой и прозрачностью: жар суши и влага моря создают особый его эффект, когда видишь все далеко и отчетливо. С высоты Акрополя открыт не только весь город, но и Пирей, порт, — собственно, он уже слился с Афинами, — и береговая линия, и море, усеянное кораблями, огромное море, хоть и в дымке, но словно бы встающее вдали стеной… Впрочем, ни сосредоточиться, ни проникнуться зрелищем панорамы или великого храма невозможно: отвлекают люди, лица, дети, разговоры, и я убежден, что вся толпа, которая сбивается на околопарфенонских камнях и ступенях, занята в основном разглядыванием друг друга, потому что такое скопление самого разномастного люда в самом деле редко где встретишь. То старуха гидесса, представляющая из себя развернутую египетскую мумию и опять облаченную в длинную мужскую майку, заменяющую ей платье, тараторит рядом по-английски с усердием, угрожающим ее сверкающим зубным протезам, то девчонки-двойняшки англичанки с рыжими кудрями, в прелестных платьях и трусиках, из которых выглядывают их толстые попки, ползают туда-сюда по ступеням, а их бабушка в кроссовках грозит им пальцем, то этот самый индус с волосами, севший скрестив ноги и закрывший надолго глаза, то стриженный под бокс кореец с красным значком на груди, фотографирующий все и всех подряд… Конечно же в Пирее стоят туристические пароходы, в Афинах рассекают улицы туристические автобусы, самолеты со всего света садятся в аэропорту, и каждому нужно увидеть Парфенон. До двух миллионов туристов бывает в Афинах, каждый приходит сюда, входной билет стоит 400 драхм, то есть почти два доллара, — вот и посчитайте!.. К храму с кариатидами тоже не подойти, лучше стать подальше, глядеть снова окрест. Но тут приходит мысль о том, что не так давно город занимал совсем мало места, Пирей лежал вдали, кругом стояли леса, текли речки, поблескивали озера. Было мало людей — был другой ландшафт. Мы давим и давим на природу, выживаем со своих мест животных, насекомых, растения, наша экспансия все активнее и безнаказаннее. Мы господствующая и все подавляющая популяция. Природа этого не любит, это же известно. Природа всегда найдет способ вернуть равновесие. Мы не знаем, но, может быть, мы уже затронули интересы какого-нибудь микроба, — быть ему или не быть? — и он вот-вот вступит с агрессором в борьбу. Мы все ждем опасности от самих себя, бьемся против войны и атомной смерти и, возможно, не знаем еще, не подозреваем о тех опасностях, которые готовит нам обиженная нами природа. Еще царь Соломон в ответ на загадку: какой зверь самый хитрый? — отвечал, что самый хитрый это тот, которого мы еще не знаем.
Да, такие, уже довольно банальные мысли приходят, когда глядишь на природу, обращенную человеком в один каменный город. Но когда оборачиваешься к этой огромной, живой, многоликой и такой мирной, мирно созерцающей красоту и погруженной в красоту человеческой толпе, то тут же думаешь: да как это так, какие такие микробы должны пожрать этих детей, старух, юношей, женщин, с чуткостью лани внимающих рассказу о статуе Афины-Паллады, которую христиане якобы легко переделали потом в богородицу — вложили ей в руки вместо щита и меча младенца. Разве человек не венец и царь природы?
Слово «турист» стало теперь почти насмешливым, над туристами принято подтрунивать и рисовать на них карикатуры. А мне хочется прямо-таки оду сложить в честь человека-туриста и в благодарность всем туристическим конторам (ну пусть не всем, не всем, согласен). Какое это большое счастье человеку: вот так путешествовать, смотреть, ехать, идти, каждый день видеть новое, непривычное, удивляться, радоваться, раздумывать, знакомиться и сдружаться, расставаться со слезами, опять ехать, обрастать сувенирами, пленками (всю зиму потом проявлять, смотреть, вспоминать), забыть все, что было плохого, неудобного, невкусного, опасного, и запомнить только красивое, необыкновенное, свой собственный восторг перед этим миром, — миром природы и миром людей, — хорошо! Всех надо брать в туристы, пусть каждый человек отправляется в дальние страны, люди третьего тысячелетия должны ощущать и знать
Гуляем по Плаке. Это старый город у подножья Акрополя, по-нашему сказать «посад», этакое афинское Заречье, — только они свое сохранили, а мы свое разрушили. (И водрузили там отель с названием «Россия», да еще славянской вязью вывели буквы, а название прямо-таки физически ощутимо отторгается от здания, которое уж точно никакого отношения к России не имеет.) Но это так, к слову.
Плака — это плетение старинных улочек, подъемов, спусков, домов, церквушек, раскопов, обнесенных решеткой, с их старыми колоннами, обломками, статуями, это множество лавок, магазинов, таверн, кафе, но и старых деревьев, дворов, в которых живут, окон, из которых вечерами глазеют на туристов, балкончиков и плоских крыш, уставленных множеством ящичков и горшков с цветами. Столики одной таверны целиком помещаются под кроной огромной шелковицы, в другой все стены испещрены автографами известных актеров, спортсменов, государственных деятелей, — все сиживали здесь, в одинаковой тесноте, за столом, составленным из разномастных столов, на табуретках и стульях, которые старик хозяин выносит чуть ли не из дома, попивали красное вино из простых графинчиков, слушая старательного употевшего скрипача, который пропиликает немцам немецкий мотивчик, англичанам — английский, русским — русский.
На Плаку можно пойти и днем, побродить и поглазеть, но главная ее жизнь вечерняя, ночная. В Греции принято отдохнуть и поспать днем, в самую жару, скрыться в прохладе дома, — время сиесты, от часа до пяти, — и начать жить, проснуться и приободриться к ночи. Разумеется, вечернее гуляние больше относится к молодежи, а остальной люд, как и на всем свете, преимущественно разваливается перед телевизором, но как бы там ни было, за счет ли своих или за счет туристов, но Плака не спит до трех-четырех, и все открыто, все можно купить, посидеть, погулять, поболтать, поглазеть. Говорят, еще не так давно здесь гремели дансинги, секс-шоу, всякие злачные места, но сейчас нет ничего подобного, и не верится, что было. Музыки, между прочим, почти совсем не слышно, тем боле джаза: греки любят свою музыку, свои песни, мелодичные и чуть протяжные. Совершенно нет пьяных, хотя выпить можно на каждом шагу, и все, разумеется, задешево. Молодежи — туча, но нет ни «стай», ни драк, ни какого-либо вызова — только носятся на своих рычащих мотоциклах. В любой поздний час любая женщина в любых бриллиантах может смело идти по улице одна, — к ней не пристанут и не ограбят. Полиции почти не видно. Все лавки, магазины растворены напоказ, товары, перешагнув порог, вывалены на улицу, на тротуар, платья, кофты, брюки болтаются на плечиках по стенам, гроздьями висят сумки, обувь, пояса, бусы, тут же греческие старинные шлемы (под старинные), мечи, статуэтки, иконы, плакаты, очки, бижутерия и настоящее золото и камни, керамика, игрушки, театральные маски, бронзовые совы — символ Афин, аристофановские неприличные сатиры, и опять — самые модные платья, майки, кофты, туфли, что хочешь. Все что-то покупают, хотя знают, что покупать на Плаке глупо: дорого и товар ненадежный, для туристов, на один раз. Но так все соблазнительно, забавно, завлекательно, — был бы полный карман, так бы и выбирал что-нибудь в каждой лавчонке. Да из одной приветливости и предупредительности их хозяев, из того, что они тебя так обласкивают, уговаривают, предлагают самое лучшее, готовы бежать в недра своих лавочек и нести оттуда еще и еще товар, и снижать цену, лишь бы ты хоть что-то взял, — уже из-за одного этого охота купить. Плака — живая, соблазнительная, разнообразная, хотя с третьего-четвертого раза, когда уже научаешься ориентироваться в этом поначалу кажущемся совершенно запутанным лабиринте, понимаешь, что Плака и невелика, и обозрима, и наполнена, в общем-то, не бог весть какими сокровищами. Но она — именно живая, интересная, у каждой лавочки и таверны свое лицо.
Вот что важно! Сейчас в Москве, а по образцу Москвы сразу и в других городах тоже, стали создавать пешеходные зоны, превращать кусочки старых улиц, площадей и т. п. в заповедные. Слава богу! А то ведь уж людям и потолкаться стало негде, побродить, поглазеть, себя показать. Но скажем, почему многим (кто мало видел подобного) нравится новый Старый Арбат в Москве, а многим не нравится? Мне вот, например, тоже и нравится и не нравится. То есть я очень рад, что это сделано, что появилась наконец в Москве такая «зона», что люди, которые это придумали и исполнили, безусловно, старались от души и сделали, что могли. Но… есть вот это «но», и я сейчас постараюсь объяснить, в чем оно. И вопрос этот довольно принципиальный.
Чем был дорог и душевен любому москвичу старый Арбат и почему такое раздражение вызвал проспект Калинина, «вставная челюсть Москвы», как шутят злые языки? Старинный, прежний Арбат был жилым. Жилым и живым. Исторически многослойным. Каждый дом, каждая подворотня, магазин носили печать особенности, индивидуальности (я говорю уже о нашем, советском и даже послевоенном времени). Каждый дом и двор имели собрание своих типов, продавщицы комиссионного магазина не походили на продавщиц «Диеты», и даже хлеб в булочных бывал одним в одной, и другим в другой. Рыбачьим сейнером плыл в сумерках и пах морем рыбный, неким шиком и аристократизмом отдавал консервный, аптека на углу была одною такою аптекой в Москве, и единственным и неповторимым оставался знаменитый зоомагазин с его завсегдатаями-мальчишками, часами глазевшими на птиц, рыб и черепах, и инвалидами, торговавшими мотылем. Кинотеатр Юного зрителя, «Риони», театр Вахтангова, букинисты, цветы, писчебумажный, кулинария «Праги», «Плакат», «Белье», еще булочная, «Военная книга», ювелирный и так далее! Мне пришлось бы говорить об этом слишком долго и слишком много издать вздохов, — думаю, и так понятно, о чем я веду речь. Казалось бы, в чем дело? Ведь все осталось (или почти все), но только в подновленном, чистом, новом виде, все играет различными красками, улица вымощена специальной плиткой, украшена цветами, фонарями, скамейками, красивыми и однотипно-разнообразными вывесками. Чем плохо? Нет, неплохо. Но только в о т л и ч и е от прежнего исчезла вдруг человечность, жизнь, Арбат сделался, как ни странно, однолик, все дома оделись в пеструю, но одинаковую форму, и каждому в руку дан фонарь. Арбат н а р и с о в а н одною, пусть и способной, кистью. Он стал декорацией, а декорационность и картинность претят д у х у Москвы, а уж тем более Арбату, каким мы его знали. Индивидуальное и неповторимое ушло, а стало похоже на Швейцарию или Германию. Не хочу сказать ничего плохого в адрес этих почтенных стран, но Москва не Берн и не Веймар, и даже не Ленинград. Каждому свое.