Польский бунт
Шрифт:
Почему ей так нравится унижать его? За что она ему мстит?..
Когда он созвал своих министров, показал им письмо императрицы и сказал, что присоединится к конфедерации во избежание худшего, голоса разделились. И те, кто был против, и те, кто был за, потом уехали за границу, он же уехать не мог. Не мог даже уйти пешим, с посохом в руке… Он приказал обеим армиям, в Литве и в Польше, прекратить сопротивление. В августе Михаил Каховский, разбивший Костюшку под Дубенкой, вошел в Варшаву и расположился в Королевском замке.
Поблагодарив императрицу за великодушную помощь, Светлейшая конфедерация в Гродно принялась творить суд и расправу над польскими «якобинцами». Нота о вступлении прусских войск в Гданьск
Когда Сиверс явился к Понятовскому и велел ехать Гродно, тот сказал: лучше в Сибирь. Его заперли и держали без пищи. Он поехал… Полковник Штакельберг поднес ему на подпись акт о разделе. «Сжальтесь надо мною, милостивый государь! Не заставляйте подписываться под своим позором!» Штакельберг сказал, что это будет последняя жертва. Росчерк пера – и можно наслаждаться тихой и покойной старостью…
Браницкий тоже был на Гродненском сейме. После второго раздела все его поместья отошли к России; он променял гетманскую булаву на чин генерал-аншефа и уехал в Белую Церковь. А король вернулся в Варшаву. Куда ему было податься? Вслед за ним приехал Игельстрём, из барона ставший графом. Под началом Игельстрёма было тридцать тысяч русских солдат, из которых восемь тысяч стояли в Варшаве. Польскую же армию, несмотря на союзный договор с Россией, было велено сократить вдвое. Только в Кракове польский гарнизон остался без присмотра русских. Вот в Краков и прибыл из Дрездена Костюшко, которому войско тотчас присягнуло как главному начальнику вооруженных сил… И Юзеф тоже.
Спокойная старость… Король встал с кровати и вытер глаза тыльной стороной ладони.
Игельстрём опутал весь город сетью шпионов, выслеживая недовольных, масонов, заговорщиков. Он презирал поляков, но не знал их. Он сам превратил их в «якобинцев». Прозрение настало слишком поздно. Как для Людовика XVI: «Это бунт? – Нет, сир, это революция…»
Надо всё же послать кого-нибудь узнать, как обстоят дела.
Пройдя через туалетную комнату, кабинет и приемную, Станислав Август вышел в кордегардию и попятился от неожиданности, увидев там вооруженных мастеровых. Они, однако, взяли на караул, после чего двое, вытянувшись в струнку, остались стоять у дверей, а третий убежал. Он вскоре вернулся вместе с бравым усачом лет тридцати, в красном жупане и синем кунтуше, с двумя пистолетами за поясом.
– Ваше королевское величество! Радный Ян Килинский к вашим услугам! – отрекомендовался он осипшим голосом.
– Что вы здесь делаете? – выдавил из себя Понятовский.
– Ставлю караулы для охраны вашего величества!
– А где…
– Солдаты? – подсказал Килинский. – Вместе с народом стерегут москалей, чтоб не ускользнули!
Понятовский махнул рукой и ушёл обратно.
К трем часам дня русских вытеснили почти отовсюду; они теперь держали оборону только во дворце Красинских, в монастыре капуцинов, возле дома Игельстрёма на Медовой и в Данцигском саду. Ко всем заборам поляки подтащили пушки и проделали бойницы для них. Тем временем в ратуше состоялись выборы городского совета. Президентом его снова стал Игнаций Закжевский, в свое время оставивший этот пост, чтобы не поддерживать тарговичан, военным губернатором Варшавы – генерал Мокроновский, а еще в совет вошли двенадцать вельмож, восемь шляхтичей и шесть мещан, включая Килинского. Ему поручили охрану короля.
Было около пяти вечера, когда Ян наконец-то вернулся к себе на Широкий Дунай. Голова слегка кружилась – с раннего утра маковой росинки во рту не было. Да и кто бы сохранил ясную голову в такой круговерти – словно несколько жизней прожил за один день! Тяжело ступая, Килинский поднялся на четвертый этаж, отпер дверь, остановился на пороге, опершись о притолоку. Марыля вскочила со стула, увидев его, да так и замерла, ни слова не сказала. Ту бумагу, про которую он говорил ей утром, она нашла. Это было завещание: Ян делил свое имущество между нею и детьми. Дети, голодные и уставшие от плача, спали рядком на кровати. Муж пришел живой. Ну и слава Богу.
Глава II
Екатерина скомкала письмо от Игельстрёма и стукнула кулаком по уборному столику.
– Счастлив этот старик, что прежние его заслуги сохраняются в моей памяти!
Нет, каково? Имея под своим началом восемь тысяч штыков, можно было прихлопнуть любой заговор, словно комара! А он теперь ее стращает скорой революцией в Литве и прилагает к письму манифест Костюшки!
Зачем она отправила Игельстрёма в Варшаву? Чужих жён брюхатить? За Понятовским следить, чтобы не учудил еще чего-нибудь на старости лет. А то, вишь, припала охота конституции сочинять! Осталось только трехцветную кокарду на шляпу нацепить, как убиенный король Французский. Ухо держать востро, крамолу выкорчевывать – вот зачем нужен был Игельстрём. Никаких чудес от него не ждали, дело бы только делал. И что же? Какой миракль при нем приключился – поляки сумели договориться! Признали над собой единого начальника! Да еще захудалого шляхтича, не имеющего ни кола ни двора, который продавал свою шпагу не то что королю или кесарю (императору Австрийскому и племянник Понятовского служил), а инсургентам американским! И вот русская армия, только что покрывшая себя славой на Дунае, бежит от берегов Вислы, а командующий, погубив сотни своих защитников, бросив казну и архивы, ищет протекции у пруссаков!
Не в силах сдержать гнева и досады, государыня принялась расхаживать по уборной, потом остановилась у окна, выходившего на Дворцовую площадь, отодвинула штору… Николай Зубов, принесший дурные вести из Варшавы, не смел нарушить наступившее молчание; его брат Платон сидел в кресле в спальне и рассматривал свои ногти; статс-секретарь в комнате, смежной с уборной, притих за своей ширмой.
Ох, Гриша, Гриша, друг сердечный! На кого ты меня покинул! Уж два с половиной года прошло, а не заживает рана в сердце, не заделать дыру в душе. Словно и меня убыло, словно часть меня самой положили с тобой в могилу в Херсоне! Раньше, когда можно было опереться на твое плечо, и беда была не беда, и горе не горе, хотя сколько горького хлебнуть пришлось. А теперь бугорок за гору кажется.
Скрипнул паркет – Зубов переступил с ноги на ногу. Екатерина бросила взгляд через плечо в раскрытую дверь спальни; при виде красивого профиля, такого желанного, дрожь пробежала по всему телу… Платон зевнул, прикрыв рот рукой.
Гриша бы уже сказал: «Не печалься, матушка» и что-нибудь дельное присоветовал. Или сам бы поехал и порядок навел. А не отправить ли ей в Польшу его сиятельство, нового генерал-фельдцейхмейстера?.. Воздух переменить, раз прыть такая нашла… Выдумал тоже – волочиться за Сашенькиной женой. Да еще у всех на глазах. Если я делаю вид, будто ничего не замечаю, так это не значит, что… Бедная Луиза не знает, куда деваться, ведь она еще совсем дитя…
Ах, Платоша, Платоша… Как я расстанусь с тобой? У тебя еще вся жизнь впереди и у нее тоже, а у меня-то ты последний, я знаю…
Никуда я тебя не пущу. В Литву поедет Репнин, человек опытный, да и прочие, кто там сейчас, не вчера родились. Уж с тем пьяным сбродом, вооруженным косами да топорами, о чем пишет Игельстрём, как-нибудь справятся. А надо будет – Суворова туда отправлю, Александра Васильевича. Пусть они с князем Николаем Васильевичем не слишком ладят, ну да на войне найдется, на ком зло выместить. У страха глаза велики, а польская революция – не гора, а кочка.