Полтора-Хама
Шрифт:
В прошлом — Александр Петрович Вертигалов был признанным в Дыровске адвокатом и непризнанным радикалом — «наибольшим из всех радикалов», как сам о себе, говорил.
В первые месяцы свержения самодержавия, в период, когда Дыровск готовился к избранию новой городской думы и нового городского головы вместо Герасима Трофимовича Мельникова; когда неожиданно объявились в городе различные политические фракции, членами которых оказались тихие, достопочтенные граждане или незаметные раньше горожане, вроде парикмахерского подмастерья Мойсейчика, в которых до того никак нельзя было заподозрить сторонников
А через несколько дней этот единственный в списке кандидат поверг в изумление своих незадачливых сограждан: впервые в Дыровске вышла газета, и было у нее не для всех понятное название — «Радикал».
Газету эту Александр Петрович отпечатал на собственные средства в местной типографии, а все, что было в ней помещено, было написано от начала до конца самим Вертигаловым. В «Радикале» Александр Петрович призывал все правоспособное население Дыровска голосовать за него, Вертигалова, а будущих членов думы убеждал в необходимости избрать его городским головой, так как он, Александр Петрович, не только хороший хозяин, культурный человек и демократ по природе, но и «радикал».
Последнее слово, повторяем, далеко не всем было понятно, вызывало у горожан различные догадки, а какой-то местный шутник и скабрезник истолковал его не совсем прилично, ибо сделал из него два слова, заменив первую гласную с буквой «о» и поставив в конце газетного названия ехидный восклицательный знак…
Газету Александра Петровича раздавали бесплатно горожанам его собственные дети: на семи углах стояли семеро молодых Вертигаловых и, улыбаясь, совали всем печатное произведение своего отца:
— «Радикал»! «Радикал»! Возьмите папину газету!…
Эта небывалая агитация привела к тому, что в первый же вечер на квартиру к Вертигалову явились — порознь — представители почти всех враждующих фракций, и каждый из этих представителей делал ему предложение баллотироваться по их списку.
Александр Петрович гордо отвергал все эти предложения, неизменно всем отвечая:
— Я не хочу терять своей самостоятельности. Я — радикал!
— Да что же это, наконец, значит — «радикал», разве вы не присяжный поверенный?! — взволновался седобородый одноглазый портной Зельман Шик.
Вертигалов ухмыльнулся, закрыл, из любезности к собеседнику, один свой глаз и совсем непонятно уже ответил:
— Вырастешь, Саша, — узнаешь!
Он попал в гласные городской думы, но после первого же заседания ушел из нее, когда его не выбрали городским головой.
— Юзя! — объяснял он свой поступок улыбавшемуся юноше. — Я их послал к чертовой матери. Лучшего городского головы они никогда бы не нашли. Был раньше геморроидальный дурак Мельников — никчемность, ничтожество! — так украсьте же свое самоуправление такой башкой, как у меня! Нет? После революции я мог быть только первым в городе, и это было бы справедливо…
Ни с кем так хорошо не чувствовал себя Юзя, как со словоохотливым, жизнерадостным Александром Петровичем. И не было для Юзи большего огорчения, чем то, когда узнал, что к осени Вертигалов собирается уехать в Москву.
— Сначала один, знаете ли, а потом и семью перетащу. Найдется мне там работа: я не дурак, не вор, большевиков наилучшей властью признаю — ого-го, как еще жить замечательно будем! А потом, голубчик, святой это долг такого человека, как я: нужно же помочь большевикам стать государственниками! Нет? Все живое обязано там, в Москве, быть!
И вот еще, что знал Юзя о мыслях жизнерадостного Александра Петровича, — что вызывало и в самом нем, Юзе, тайную надежду и радость обреченного туберкулезного юноши: пусть хоть все человечество думает, что оно смертно, а он, Вертигалов, в эту истину обязан внести «поправочку»:
— Интеллект, голубчики мои, не смертен, не пропадет, ибо есть он, интеллект самый, всюду, даже в камне!
Во время таких бесед — о смерти — длинные ресницы Юзи беспомощно и часто мигали, желтый миндаль встревоженных глаз становился тусклым, слезливым, а тонкая костлявая рука нервно подергивала пушистый мягкий волос на щеке.
И Юзя тихо говорил:
— Вот вы, Александр Петрович, не боитесь смерти… Как я вам завидую!
— Я думаю. Чего мне бояться, когда я, мой animus, выше всяких смертей?… Нет? Он живучей, голубчик, внешней ткани — просто и ясно. Это же не может быть иначе!
— Александр Петрович! Но ведь медицина доказала, мы ведь все знаем…
— Что мы знаем? — иронически, полупрезрительно смотрели травянистые живые глазки, а рот искривляла недовольная гримаса. — Что?
— Мы знаем, достаточно сердцу перестать биться — и всему конец.
— Так-таки и конец? Хэ-хэ… А чему конец? Материи — вот чему. К чертовой матери ваш скепсис. Послушайте, Юзя, — вы знаете Аристотеля? Нет? То-то же… Несение цели в самом себе, голубчик. Я несу, вы несете, амебы, инфузории и всякое «мертвое» тело… даже камень. Да, да. Во всем есть жизненный порыв, во всем мире нет ничего мертвого. Изменяются только формы жизни, но тому причиной уже — века, время! Понимаете — время! Сама жизнь не пропадает, не может пропасть. Уже самое понятие времени, это — жизнь! Нет? Человеческий интеллект изменяется (заметьте: изменяется, а не пропадает!) во времени. Да, что говорить, Юзя! — сердился Александр Петрович. — Вам положительно нужно… вам просто нужно пополнить свое образование!
Он вскакивал со своей табуреточки, подбегал, пыхтя, к застенчиво улыбавшемуся юноше, чертыхался и «туземил».
— Ах, с… сын! Ах, душевный вы мой подлец. Разве можно не доверять так жизни? Вы мало ей доверяете, а? Вы смеете бояться смерти?! Ах, с… сын!
И Юзя открывал тогда неунывающему виталисту свою затаенную, никому не высказываемую мысль:
— Знаете, Александр Петрович, это правда. Я боюсь смерти. Больше того: я никому, никому не поверю, если он скажет, что смерть его не страшит. А потом ведь, Александр Петрович, я никогда не могу забыть… у меня ведь тэбэцэ!…