Полутораглазый стрелец
Шрифт:
Однако, даже выведя за скобку чудачества моего родственника, я не мог не видеть, как глубоко въедается в каждого военная муштра и какому интенсивному дублению я должен буду подвергнуться в ближайшем будущем. Тем не менее перспектива двухлетнего отбывания воинской повинности по набору, вместо годичного срока, установленного для вольноопределяющихся, до того угнетала меня, что я с трепетом подъезжал к Красному Селу.
Шлепая по осенней грязи, мы с трудом разыскали штаб полка, приютившийся в дачном домике на краю лагеря. Командир полка, жесткий, крутой старик, в 1917 году поднятый солдатами на штыки, был в отъезде. Его заменял его помощник, добродушный подполковник Горчаков: это было благоприятным предзнаменованием и наполовину облегчало нашу задачу.
Когда вестовой ввел нас в комнату, где должна была решиться моя судьба, я в первую минуту не мог сообразить ничего: прямо напротив двери, спиною к нам, окруженный подобострастной свитой молодых офицеров, стоял у стола приземистый толстячок. Он священнодействовал, нарезая кухонным ножом какую-то
Подполковник Горчаков был в ночной рубашке, в рейтузах, державшихся на честном слове, и в калошах на босу ногу. Первое, что я увидел, как только переступил порог, были рыжие пятки над металлическим задником с прорезью для шпор. Присутствующим было не до нас. Вечером должна была состояться очередная попойка в офицерском собрании, и Горчаков, завзятый гурман и гастроном, с головой ушел в приготовление какого-то замысловатого салата, секрет которого был известен ему одному.
Не протягивая нам обагренной свекольным соком руки, он чуть-чуть сконфуженно улыбнулся, и эта улыбка, пытавшаяся скрасть расстояние между двумя на все пуговицы застегнутыми молодыми людьми в котелках и штаб-офицером, застигнутым врасплох за столь невоинственным делом, была не только молчаливым предложением оставить официальный тон: в ней, как в яйце Леды жребий Илиона, [197] уже приоткрывалась мне моя военная эпопея.
Только мой спутник, казалось, не замечал этого. Он один на фоне занятых хозяйственными хлопотами офицеров сохранял военную выправку и, вытянувшись в струнку, тусклым, оловянным голосом рапортующего дежурного доложил подполковнику о цели нашего посещения. Горчаков не слушал. Ему, вероятно, хотелось вернуться поскорей к своему салату, избавиться от вторгнувшейся в мирный штаб статуи командора, не понимавшей никаких человеческих чувств, неспособной увидеть в попойке ничего, кроме нарушения устава гарнизонной службы.
197
Ср. ст-ния № 92, 95.
Если бы речь шла не о еврее с университетским значком, а о свирепом ботокуде [198] с устрашающе оттопыренной нижней губой или даже о рыбохвостом тритоне, Горчаков и их немедленно зачислил бы в часть, с тою только разницей, что тритона он, быть может, назначил бы в нестроевую команду. Меня же, на глаз определив мой рост, он мысленно поставил на правый фланг тринадцатой роты и тут же отдал соответствующее распоряжение адъютанту, теребившему, словно концы аксельбанта, пучок сельдерея. Кивнув нам головой, туго двигавшейся на его раскормленной шее обжоры, толстяк повернулся к столу.
198
Ботокуды (или аймары) — индейское племя каннибалов, жившее в Восточной Бразилии, к середине XX в. было истреблено. В конце этой главки в журнальной публикации и авторизованной машинописи (ИРЛИ) следует фрагмент, не вошедший в ПС-I: «Мы ехали обратно. Я размышлял о чуде, свидетелем которого мне только что привелось быть. В самом деле, как это могло случиться, что воинская повинность, все время синей птицей ускользавшая от меня, стала в какие-нибудь пять минут уже осязаемой реальностью? Неужели одной репутации честного служаки, которую успел стяжать себе мой родственник, оказалось достаточно, чтобы распахнуть передо мною врата аракчеевского сезама? Я не успел поделиться своими недоумениями с моим спасителем, так как он первый поспешил их рассеять: «Хороша птица, этот Ушаков! Знаешь, он ведь второй год должен отцу пятьсот рублей, которые выпросил у него, продувшись в карты. Попробовал бы он отказать мне в просьбе». Это говорил уже не стоявший навытяжку бывший вольнопер, а сын директора-распорядителя всех лапшинских фабрик, перед которым заискивали и у которого нередко занимали деньги офицеры «суконной гвардии», как насмешливо называли в Петербурге 22-ю и 37-ю дивизии. Закуривая папиросу, я не без нежности посмотрел на спичечную коробку». В ПС-I Лившиц заменил фамилию Ушаков на Горчаков.
Аудиенция кончилась. Откланявшись, как меня учил брат, уже по-военному, я вышел из штаба вольноопределяющимся 88-го пехотного Петровского полка.
Медведь, в котором мне предстояло провести ровно год в состоянии духовного анабиоза, был как нельзя лучше приспособлен для подобных опытов.
В нем на протяжении целого столетия только тем и занимались, что с редкой последовательностью вытравляли из человека все свойства, отличавшие его от неодушевленного предмета, не останавливаясь даже в тех случаях, когда такая операция приводила к физической смерти.
И в пушкинском Петербурге маска европеизма с трудом держалась на лице болотной медузы. Однако после каждой затрещины, [199] от которой эта маска съезжала на сторону, ее водворяли на место, соблюдая какую-то видимость приличий. Основные координаты русского абсолютизма, определившие собою архитектурный стиль николаевской эпохи, в известной мере завуалированы в северной столице.
Но то, что в умном Петрограде Утаено как некий грех, На аракчеевском параде Доступно обозренью всех. Дворец крылатый Демирцова, Где три прославленные слова — («Без лести предан» — аракчеевский девиз. (Примеч. Б.Лившица.) Низкопоклонственный девиз! — Обычный заменяют фриз, И портики, и колоннады, И статуи печальных дев, И строи стриженых дерев Разоблачают без пощады Противонравственный союз Военщины и нежных муз. [200]199
Медведь — здесь, в этом полку, в 1915 г. побывал также и Маяковский (см.: Брик Л. Из воспоминаний. — Альманах с Маяковским. М., 1934, с. 61). Болотная медуза — ср. название третьей книги стихотворений Лившица. Затрещина — здесь намек на название скандального футуристического сб. «Пощечина общественному вкусу» (см. гл. 4).
200
Цитата из несохранившейся поэмы Лившица, написанной онегинской строфой. По свидетельству Е. К. Лившиц, имя героя этой поэмы — Кирилл. Кроме этого фрагмента в нее входил, по-видимому, фрагмент из гл. 9 (см. с. 536). Ср. также ст-ние № 136. Дворец в Грузине был построен в нач. 1800-х гг. петербургским архитектором Ф. И. Демерцовым (Демирцовым, 1760–1823) для А. А. Аракчеева, который в 1816 г. разместил недалеко от Грузино гренадерский полк, шефом которого был он сам. Представление о несохранившемся грузинском ансамбле дает недавно найденная серия гравюр середины XIX в. — см.: Мурашова Н. В. Архитектурный ансамбль усадьбы Грузино — произведение Ф. И. Демерцова. — Панорама искусств. Вып. 9, М., 1986, с. 198–231. Интересно, что фрагмент из поэмы Лившица дополняет некоторыми «деталями» сведения, собранные историками архитектуры. Ср. примеч. № 31. Ср. ст-ние Г. Державина «На прогулку в Грузинском саду» (1807).
Впрочем, союз этот пыталось утверждать только Грýзино, бывшая аракчеевская резиденция, где находился штаб и первые два батальона Петровского полка. Медведь же в беспримесном виде воплощал идею аракчеевской казармы: в нем больше, чем во всех остальных новгородских поселениях, обнажался смысл николаевской эпохи.
У этих прямолинейных, цвета несвежей говядины, зданий, уже на небольшом удалении казавшихся железнодорожными пакгаузами, было свое, несоизмеримое с нашим существованием, бытие. Они не ограничивались ролью безмолвных свидетелей прошлого: они вмешивались в нашу жизнь, магически воздействуя на всех, кто входил с ними в соприкосновение, они подминали под себя и видоизменяли сознание своих обитателей.
Подобно тому как летом нагревшиеся за день стены отдают после захода солнца вобранное ими тепло, эти стены еще в начале XX века отдавали скопившуюся в них десятилетиями бесчеловечную жестокость. Редко где фетишизм зданий обнаруживался с такою силой, как в Медведе: недаром во время русско-японской войны, — обозлясь ли на неудачи или в надежде на будущие успехи, — в нем устроили концентрационный лагерь для пленных японцев. В нем же с девяностых годов помещался дисциплинарный батальон, один из пяти на всю царскую армию.
Для нас, живших в Медведе, этот батальон не был чем-то отвлеченным, ничего не говорившей воображению санкцией ряда статей устава: его окна приходились прямо против окон нашей казармы, и угрожающий вопрос: «Хочешь перебежать улицу?» — каждый из нас слышал чуть ли не ежедневно. Вероятно, этой же искушающей близостью конкретной кары объясняется то обстоятельство, что добрая четверть контингента «дисциплинарников» состояла из солдат 22-й дивизии — цифра огромная, если сопоставить ее с общим числом заключенных во всех дисциплинарных батальонах.
Местные предания нависали над нашим днем, определяя его течение. Нормой были они, и потому действительность, сообразовывавшаяся с ними, иногда казалась нам иллюзорной. Зимой и в ненастную погоду строевые занятия, гимнастика и фехтование происходили в манеже, огромном двухсветном здании, рассчитанном на несколько тысяч человек. Потолочные балки при Аракчееве натирались графитом до зеркального блеска и — под страхом порки розгами каждого десятого — должны были отражать все ротные построения. Сверхсрочные «шкуры» с восторгом рассказывали нам об этом как об образце порядка, и в выбеленных известкой брусьях над нашими головами видели один из неоспоримых признаков упадка воинского духа. На уроках «словесности» они смаковали историю о рядовом, поставленном за какую-то провинность под ружье и замертво свалившемся на посту, так как офицер, наказавший его, уехал на несколько дней из Медведя, и освободить несчастного от пытки было некому.