Полвека любви
Шрифт:
— Шо случилось? Кто стрелял?
Недоразумение исчерпано. Вскоре мы — по-дурацки обстрелянные — опять лежим в кустах, выставив винтовки, влажные от росы. Мы таращим глаза, не давая себе уснуть. Смотрим, смотрим, смотрим в нескончаемую эту ночь, запутавшуюся в ржавой колючке. Стучит мой «Павел Буре», с механическим усердием отсчитывая время. Время — оно одно движется, плывет незаметно и непрерывно, и мы плывем вместе с ним, плывем в нем, как в реке, — но куда?
Дзот на мысочке почти готов. Бревна в фи наката прикрыли расселину между скал, амбразура нацелена на море, обзор для пулеметчика хорош. Сверху маскируем дзот зеленым ковром дерна.
Вдруг Агапкин кричит, тыча пальцем вверх:
— Глядите!
Высоко в небе идет звено самолетов — фи серебристых, медленно плывущих крестика, а вокруг них вспыхивают белые облачка.
— Парашюты! — орет Агапкин. — Десант выбрасывают!
Он метнулся было к винтовкам,
Вступают в бой батарея за батареей, это чувствуется по приближающимся звонким выстрелам зениток. А самолеты идут и идут. Вдруг зенитки умолкают. Мы видим, как пошли, круто набирая высоту, два истребителя-«ишачка», взлетевших с ханковского аэродрома. Воздушный бой сразу смещается в сторону. За стеной леса не видно, что происходит в воздухе. Доносятся только вой моторов и стрекот пулеметов. Потом мы видим, как проносятся низко над лесом оба «ишачка». Наверно, идут на посадку.
Позже узнаем, что все три фашистских самолета — «юнкерсы» — были сбиты. В базовой газете «Боевая вахта» впервые появляются фамилии летчиков Антоненко и Бринько. Это они открыли счет самолетов противника, сбитых в небе над Ханко.
Огонь по всему полуострову. Финны не жалеют снарядов. А нашим артиллеристам, как видно, приходится экономить. Финские штурмовые группы атаковали сухопутную границу, но были отброшены. Участились воздушные налеты. Горел лес — уже дважды нашу роту бросали на тушение пожаров.
Жаркое стояло лето — в прямом и переносном смысле.
Пришло письмо от Лиды, написанное за несколько дней до войны. Странно было его читать. Большую часть письма занимал Леонардо да Винчи — Лида написала о нем курсовую работу и очень увлеклась великим итальянцем. Она вообще занималась историей не только увлеченно, но и эмоционально.
Странно было читать это милое довоенное письмо. Леонардо никак не вписывался в финский лес, наполненный грохотом разрывов и запахом гари.
А мы — разве вписывались?
Из моего письма к Лиде:
Я продолжаю писать тебе в Ленинград, т. к. думаю, что тебе не удалось выехать. В случае же, если и удалось, то, надеюсь, письма все же не пропадут. Не писать же тебе невозможно.
Помнишь, я тебе как-то сказал, что нам, нашему поколению предстоит вынести жестокие опустошительные войны и что я с радостью принял бы участие в такой войне, пусть даже затяжной, лишь бы она была последней и избавила человечество от необходимости истреблять друг друга и обеспечила прочный мир.
Похоже, что нечто в этом роде сбывается. Я представляю, какой единый порыв, какое воодушевление царят сейчас там, на «Большой земле», и это учащение биения пульса страны передается и на наш маленький клочок земли.
Я привык уже к постоянному грохоту орудий, разрывам снарядов, неумолчному гулу моторов. Ханко надежно защищен, обладает мощной современной артиллерией. Финны не увидят Ханко. Посылаю тебе вырезку из газеты «Красный Балт. флот». Меня поразило, что и мне приходила в голову 11-месячная героическая оборона Севастополя, а тут и Вишневский приводит эту аналогию.
Не только Севастополь я вспоминаю. Помнишь, мы с тобой смотрели «Мать» Чапека в Александринке. Я тогда очень остро почувствовал величие пафоса борьбы за родину, к которой взывал взволнованный женский голос по радио. А это заключительное, простое и самоотверженное: «Иди!»
Сейчас всюду: в мысли, чувства, в саму жизнь внесена особая суровая простота. И я также честно готов исполнить свой долг… Я за себя спокоен. Меня волнует лишь мысль о беспокойстве там, дома, я даже боюсь представить себе, что творится с моими родителями. Но я не сомневаюсь, что это «Иди!» матери станет понятно и для них.
Все эти дни меня не покидает мысль о тебе. Поистине великие испытания приходится проходить нашей любви, милая моя Ли! Но я знаю, что ты сильна духом, и слова утешения звучали бы фальшиво для тебя. Моя дорогая девушка…
Я получил вчера твое письмо от 18-го, еще «довоенное». Оно написано в игривом тоне, и я невольно улыбался…
Итак, мужайся, Ли. Чем с большей твердостью перенесем мы предстоящие испытания, тем радостнее будет будущая встреча. А будет она обязательно. Целую особенно нежно.
Долго не было писем от Лиды. Я изнывал от беспокойства. Мне то представлялось, что она поступила на курсы медсестер, то казалось, что Лида уехала в Баку. Это было бы лучше всего — уехать в Баку. На Ленинград, видимо, нацелен один из главных немецких ударов. Конечно, даже представить себе невозможно, чтобы немцы пришли в Ленинград. Их остановят, остановят! Держимся же мы на своем полуострове,
Крикнуть бы через весь Финский залив: «Ли, срочно уезжай в Баку!»
Но вот наконец пришло долгожданное письмо.
Письмо Лиды от 23 июля 1941 года:
Два дня тому назад вернулась я сюда после 12-дневного отсутствия. Я тебе сразу не написала потому, что у меня болит рука (ничего серьезного, рана от кирки, кость не задета, но мускулатура задета, большая возня), и я не могу писать. Сейчас тоже пишу тебе с большим напряжением и трудом. Диктовать же Нине не хочется.
Я застала несколько писем, в свое отсутствие полученных, но среди них не было твоего, я очень расстроилась, но в тот же день вечером получила твое письмо от 14-го. Такое милое, родное. Бедненький, ты еще не имеешь ни одного моего письма. Я понимаю, что это значит.
Писать тебе в эти 12 дней я не могла, перед отъездом же я написала тебе, что еду на 3 дня. Я очень поздоровела за это время, стала очень черной, даже странно было на себя посмотреть.
У тебя очень интересно получается, когда ты начинаешь догадываться о том, чем я теперь занимаюсь. К сожалению, ускоренные курсы медсестер распались, т. к. заявили, что сейчас есть более срочная работа, на которую нас и послали. Я, разумеется, хотела работать в госпитале, но в Л-де их сейчас очень мало, и устроиться туда сестрой невозможно, идти же санитаркой не хочется.
Мои теперешние настроения тебе неизвестны, как ты пишешь. Уверяю тебя, что я ничуть не пала духом, да и не из-за чего. Оптимизм во мне всегда живет. О тебе я думаю постоянно. Олдингтона мы с Полиной тоже вспоминали с самого начала войны, я прочла «Вражду». Я верю, что и наш финал будет счастливым.
Мой дорогой мальчик. Как бы мне хотелось хоть на минутку увидеть тебя, заглянуть тебе в глаза, поцеловать и удалиться. Неужели еще не скоро можно будет это осуществить?
Твои родные очень переживают. Я получила письмо от твоей мамы. Как только я получаю от тебя письмо, я им телеграфирую. Пиши мне, пожалуйста, почаще. Письма идут не так уж долго, почти по-старому.
От мамочки я до сих пор ничего не имею. Меня это уже не на шутку тревожит. Обиднее всего то, что ничего нельзя предпринять…
Ну, всего, милый. Знай, что все мои мысли с тобою, будь тверд и уверен в себе.
Это письмо требует некоторого комментария. Внутренний цензор, который сидел в нас с тех пор, как мы повзрослели («Не болтай лишнего!», «Болтун — пособник врага!»), не позволил Лиде написать, что за 12-дневная была у нее отлучка из Ленинграда. Разумеется, если бы она пренебрегла подсказкой внутреннего цензора и написала, что в июле огромный отряд ленинградских студентов был отправлен под Лугу рыть противотанковый ров, то военная цензура зачернила бы эту фразу непроницаемой жирной чертой. Шутка ли, такая военная тайна!
Привезли их поездом, выгрузили в чистом поле. Отряд был почти полностью девчачий: мужскую его часть представляли лишь немногие парни, по каким-либо дефектам не подлежавшие мобилизации. Принялись копать ров. Питались в основном макаронами и чаем. Спустя несколько дней над копальщицами пролетел немецкий самолет-разведчик. «Рама», снизившись так, что виден пилот в очках и шлеме, сделала круг над пестрым табором сарафанов в чистом поле: зрелище действительно было необычное…
Как-то раз одна их копальщиц, столь же неумелая, как Лида, в глубине рва неудачно взмахнула киркой и поранила Лиде руку. Лида вскрикнула, выронив лопату, зажала на предплечье рану, из которой хлынула кровь. Ей помогли выбраться из рва и привели в санпункт, где сделали противошоковый укол и наложили повязку.
Был ли ров выкопан на всю запланированную длину, не знал никто, кроме начальства. Так или иначе, этот ров под Лугой не остановил танки фон Лееба. Еще ладно, что девушек успели погрузить в дачные вагоны и отправить в Ленинград, на два-три дня обгоняя немецкое наступление.
«Я прочла „Вражду“», — написала Лида. Дело в том, что этот роман Олдингтона (в первом русском издании неправильно названный «Враждой», а в последующих — правильно: «Все люди — враги») я прочел летом 40-го, во время каникул, он мне очень понравился, и я настоятельно советовал Лиде его прочесть. История любви молодого англичанина Тони Кларендона и австриячки Каты на экзотическом островке Эа (близ итальянского побережья) оборвалась мировой войной. Тони уцелел, выжил и после войны пустился разыскивать свою Кату по всей Европе. И нашел — на том же острове Эа! Эта романтическая история почему-то взволновала нас с Лидой. Как-то очень лично она нас коснулась. Мы уверяли друг друга, что и наш финал будет счастливым, что будет и у нас остров Эа. Даже в трудные минуты (часы, дни) отчаяния жила в нас вера, что мы не сгинем, не погибнем.