Полвека любви
Шрифт:
Утро было прекрасное, полное свежести и лесного хвойного духа. Кроны сосен, мягко освещенные солнцем, покачивались, колеблемые ветром с юга. На границе наши пограничники проверили документы, и мы подъехали к финскому шлагбауму. Пожилой служивый финн, мельком глянув на документы, сказал по-русски:
— Ну, вас можно поздравить.
— А что? — Мы насторожились. Но мы уже понимали, понимали, в чем дело.
— Германия капитурила, — сказал финн, — нет, капитарили…
— Капитулировала! — вскрикнул я. — Это ваше радио сообщило?
— Да. Поздравляю.
— Спасибо!
Мне хотелось расцеловать
Победа! Господи, победа, кончена война!
Ли! — хотелось мне крикнуть через Финский залив, через всю Россию. Родная моя, победа! Теперь уже скоро, скоро встретимся, мы заживем счастливой жизнью! Ах, какая прекрасная жизнь нас ожидает — без бомбежек и обстрелов — как на острове Эа…
Въехав в Хельсинки, наш зеленый «виллис» направился в гавань. Это была машина Союзной контрольной комиссии; офицер, ехавший в ней, приезжал в Порккала-Удд навестить жену, а теперь возвращался на службу. «Виллис» подъехал к пристани, у стенки которой стояло красивое судно «Per Brahe», арендованное вышеупомянутой комиссией у Финляндии. В русском просторечии — «Пербрахий». Его лакированные белые надстройки празднично сияли на солнце.
Я поблагодарил офицера и пошел на Эспланаду — площадь, примыкавшую к гавани, тут было многолюдно, шла какая-то торговля, а дальше, у одного из причалов, стоял «Иртыш» — плавбаза бригады подводных лодок. Прошлой осенью, после выхода Финляндии из войны, наши подлодки перебазировались из Кронштадта в финские порты Хельсинки и Турку — по другую сторону противолодочных барьеров — и снова активно действовали на балтийском театре.
На «Иртыше» был у меня приятель, мой коллега — секретарь бригадной многотиражки «Подводник Балтики» Вася Милютин. Прямиком к нему, в редакционную каюту, я и отправился.
Наше радио пока молчало, мы долго ждали сообщения о победе. В обед мы с Васей изрядно выпили.
Мне захотелось пройтись по городу. В Хельсинки было тихо, только всюду пестрели флаги, а с привокзальной площади доносилась музыка. Я направился туда. На площади было много народу. Мне улыбались женщины. Сильно подвыпивший двухметровый финн потряс мне руку, выкрикивая: «Гитлер капут! Савески Ванья — харасо!» Духовой оркестр заиграл что-то быстрое, веселое — и вся площадь вдруг стала выстраиваться гуськом, как бы в длинную очередь, каждый держался за талию впереди-стоящего — и образовался огромный круг. Я и удивиться не успел, как оказался в этом круге, держась за бока тощего дядечки в клетчатой шляпе, а за меня сзади ухватилась смеющаяся девица. И круг двинулся, приплясывая и что-то выкрикивая в такт танцевальной музыке.
Так я, значит, станцевал, сам того не зная, «летку-енку», которая лишь спустя годы войдет в моду у нас. Так и встретил День Победы в финской столице, для которой этот день был просто днем окончания войны.
Судьбе было угодно, чтобы я и начало, и конец войны встретил в Финляндии. Так-то.
Финляндия войну проиграла, но — не была ни оккупирована, ни разрушена бомбардировками. Я не замечал у финнов мрачного комплекса поражения, озлобленности (разумеется, я говорю об уличной толпе, а не о затаившихся шюцкоровцах). Голода финны не знали, хотя продовольствие нормировалось. Остро не хватало бензина. Автомобили ездили, можно сказать, на дровах:
И была, как сказано выше, большая нужда в табаке. С помощью знакомого старшины с «Иртыша» я на Эспланаде одному из спекулянтов продал весь табачный припас — папиросы и махорку. Теперь уже не помню, сколько финских марок я таким образом получил. Я разыскал типографию (она оказалась типографией реакционной, как тогда говорили, газеты «Ууси Суоми») и запросто купил там несколько больших банок черной типографской краски.
А для Лиды купил невиданное чудо — чулки из тончайшего шелка. И кроме того, бювар с превосходной финской бумагой и конвертами.
Вызов в университет наконец-то пришел — вскоре после Победы. Лида засобиралась, захлопотала в милиции о получении пропуска, без которого в военные годы не пускали в поезда, да вот, это положение все еще не было отменено, хотя война кончилась. Мой отец, взяв командировку, приехал в Махачкалу, чтобы помочь Лиде со сборами и с посадкой на поезд.
Прости-прощай, Закавказье!
По приезде в Ленинград Лида сразу телеграфировала мне. У нас произошел крупный разговор с Котовичем, не желавшим оставаться без меня даже одну неделю. Я ему наговорил что-то дерзкое. Он надулся, перестал со мной разговаривать, но все же отпустил меня в командировку в Питер.
24 или 25 мая я приехал. Лида, получившая телеграмму, встретила меня на Финляндском вокзале. Как когда-то в Баку она спешила на свидание, так и теперь бежала, улыбаясь, по перрону мне навстречу — и кинулась в мои объятия. Здравствуй, здравствуй, любимая! Наконец-то ты возвратилась в Ленинград, наконец, после восьмимесячной разлуки, я снова тебя целую. Ведь мы теперь муж и жена. Правда, по-прежнему бездомные.
На сей раз Лида остановилась у подруги — у Раи Линёвой. Рая, бывшая бакинка, была не то женой, не то невестой ленинградца, еще не вернувшегося из армии (она называла его — Бузик, полного имени не помню), и жила в его квартире на Старо-Невском.
Туда мы и поехали, пересаживаясь с трамвая на трамвай. Лида оживленно рассказывала о своих первых ленинградских впечатлениях. В университете ремонт, студенты тоже заняты на работах — выносят мусор, чистят, моют окна, но кое-какие лекции надо посещать, и предстоит сдать несколько зачетов — логику, архивоведение, что-то еще… А Гуковский Матвей Александрович болен, и она, Лида, привязанная к его семинару, пока не знает, какую тему получит для дипломной работы… А я, стоя с ней рядом на трамвайной площадке в плотной массе пассажиров, с наслаждением слушал ее звонкий голос, ее милую болтовню — и улыбался — и был счастлив…
На Старо-Невском мы сошли и углубились в типично ленинградскую «анфиладу» дворов, соединенных темными длинными проходами, — и вот проскрипела старыми пружинами дверь старого подъезда, и мы поднялись по старой, обглоданной зубами времени лестнице на третий этаж.
Раю Линёву я немного помнил по 16-й школе. С той далекой поры она превратилась в полную, белокожую, краснощекую молодую женщину. Приняла она меня вполне радушно. У нее была большая комната в коммуналке, посредине стоял большой стол. Лида и Рая стали накрывать, Рая говорит: