Поляна, 2014 № 02 (8), май
Шрифт:
О чем я думаю? Конечно же об Андрее…
Скорблю неимоверно. Его стихи во мне, со мной и навсегда. Плачу.
В память об Андрее хочу привести одно из любимых мной его стихотворений, завораживающее словом, слогом и смыслом, а также свое посвящение ПОЭТУ.
Андрей Ширяев
Старик
Посвящение А. Ширяеву
Светлая память тебе, Андрюша, большой русский поэт и уникальный человек.
Олег Солдатов
Дневник писателя, или Как стать маньяком
Куда ни пойду, везде подлецы. Узнавать, брат, умею. Ты вот небось не умеешь, а я вот по маленьким черточкам узнаю. Вот по одной складочке на лбу или вокруг рта, по одному жесту или по манере сидеть или ходить узнаю, что человек — подлец. Да,
Пролог
Я нашел этот дневник в сквере подле особняка Герцена, на кривой скамейке, ближе к ограде, откуда хорошо видны спешащие по Тверскому бульвару прохожие. Стояла ранняя осень. День клонился к вечеру. Вокруг не было ни души, и вот — эта тетрадка натурально лежала на скамейке. Самая обычная, ничем с виду не примечательная, в темной замусоленной обложке с растрепанным отогнутым краем. Конечно, я мог оставить ее на прежнем месте, я мог бы даже не притронуться к ней или не заметить вовсе, но почему-то заметил и взял, и раскрыл. Тетрадь была исписана размашистым неровным почерком, впрочем, довольно разборчивым. То, что я прочел, с первых же строк завладело мной целиком.
Меня сразу поразила тема и та губительная откровенность, с которой неизвестный автор раскрывал свою душу. Чем глубже я вчитывался, проглатывая страницу за страницей, тем более страшные картины рисовались в моем воображении. Я просидел на скамейке дотемна, — и потому что не мог бросить, и еще потому, что надеялся увидеть владельца тетради, полагая, что, обнаружив пропажу дневника, он кинется разыскивать его, и мы неминуемо встретимся. В силу природного склада, это был, по-видимому, болезненный человек лет тридцати, легко возбудимый и кидающийся в крайности при первой возможности. А может быть, думал я, дневник подкинут намеренно, может это след, оставленный безумцем в надежде пожать плоды своей преступной славы? Как бы то ни было, я решил обнародовать записи. Возможно, дневник этот послужит кому-то предостережением, а кто-то, быть может, извлечет для себя уроки…
Итак, вот он…
Нет никаких сомнений в том, что я — негодяй. Впрочем, мне это даже нравится. Во всяком случае, у меня нет иллюзии, что я люблю или должен любить людей. Они мне безразличны. Я решил стать гением. А чтобы стать им, необходимо убедить в этом окружающих. Ведь, в сущности, им все равно, кто я на самом деле. Прежде всего, надо облечь себя в мантию гениальности, пока до этого не додумались другие. Впрочем, что мне до них. Гений всегда одинок в своем величии. Итак, отныне я гений!..
Как я понял это? Очень просто…
С некоторых пор я потерял всякий интерес к любым делам и занимался лишь тем, что писал поэму. С нетерпением спешил я окунуться в мир, придуманный мной самим, в пучины страстей и пороков, говорить устами моих героев, словом, творить великую иллюзию.
Разумеется, уже тогда я догадывался о своей гениальности. Но как убедить в этом мир? Когда поэма была окончена, я понес ее в толстые журналы.
В «Старой башне» у меня спросили стихов покороче, но ничего другого я к тому времени не написал.
В «Стяге», едкого вида редакторша ответила мне:
— Да, я прочитала…
— И как? — спросил я.
— Как, как… — разволновалась она, — я уже два года не могу Бабурину напечатать, ветерана войны!.. А вы спрашиваете: как?
Смекнув, что раз даже ветераны находятся в загоне, то мне и подавно ничего не светит, я забрал рукопись и отнес ее в «Сентябрь». И вновь получил отказ, с тем лишь отличием, что тамошняя редакторша честно призналась мне, что поэму не читала, и даже «будь там все гениально» читать не станет ни при каких условиях.
— Вы видели, сколько места у нас отводится под поэзию? — спросила она, сверля меня взглядом.
— Видел…
— Так чего же вы хотите?
— Так можно в две колонки, мелким шрифтом…
— Вы в своем уме? Кто же это станет неизвестно ради кого мелким шрифтом?
— А как же Пушкин, Гете? Что бы делали они?
— Бедный мальчик… — скосив бровки домиком и поглядев как на юродивого, пожалела меня редакторша. — Бедный мальчик… И потом, ведь Пушкин таких больших поэм не писал…
Это утверждение никак не вязалось с тем, чему учат в школе. С того дня я усомнился в людях, считающих себя литераторами.
Тем и закончилась моя журнальная эпопея.
Несмотря на неудачу, я не утратил «борзости духа» и ни на секунду не усомнился в своем великом предназначении.
Сейчас я понимаю, что другого отношения к «молодому» автору, кроме пренебрежения, не могло и быть. Во-первых, из-за мизерности поэтической колонки; во-вторых, из-за того, что редакторы сами поэты и их так же не печатали другие редакторы; и наконец, в-третьих, потому, что я обратился сразу в те журналы, в которых хочется печататься каждому.