Поляна, 2014 № 03 (9), август
Шрифт:
Старший, положив руки на грядку телеги, шептал что-то безразличной к нему торговке, взглядом поглощая все, что переливалось в миски покупателям.
Младший, просунув руку сквозь грядку, тянулся к чугуну. Мурзатая ладошка его сморщилась лодочкой в просящем ожидании. Весь он прикован был к этому необъятному чугуну и сытному в нем бормотанию похлебки. Ему больно было смотреть на еду — так хотелось есть, и слезы на глаза выступили сами, но баба их не видела.
— Тетечка, капни хоть братанку трошки, — уже в который раз попросил старший
— Сказала, в детдом идите! — рявкнула тетка так зычно, что мужик вздрогнул. — Там накормят! И марш отседова, а то милицию свистну.
— Ну и крыса ж ты тыловая, — негромко, с усмешкой крепко стоящего на земле человека, сказал мужик. — Дитенку тебе супа жалко, а?
— Жалко! — с наглым вызовом сказала баба, сузив глазки. — Тебе не жалко, дак и заплати за ихний суп.
— И заплачу. На!
Лихо откинул мужик полу шинели, сунул руку в карман армейских брюк, куда деньги складывал, а там ветер холодный. Такой холодный от пустоты, что аж сердце зашлось и, казалось, притихло оно, к очередному горю прислушиваясь.
Хватился мужик за другой карман — и там пусто. И шинель пропорота чем-то острым.
— Вытянули, — сказал он себе, а выходило, что украли последнюю возможность хоть как-то детей своих от стужи спасти.
И горькое чувство досады разлилось в нем, словно только что с высоты его выбили, с той самой, что так мучительно и трудно штурмовал он, не щадя себя. И будто опять в какой-то яме оказался, что снилась ему по ночам, и до тяжкого стона он рвался из нее, пугая детей.
— Вот какое дело, хлопцы, — тихо сказал он братьям-беспризорникам, показывая порез шинели. — Вытянули денежки…
Некоторое время, не слыша ничего вокруг, мужик потерянно глядел в землю перед собой, шевеля пальцами в пустых карманах.
С болезненной жалостью смотрел на него старший из братьев, притулившись к колесу телеги; безудержно плакал младший; поджав губы, понимающе качала головой торговка; из подошедших зевак кто-то протяжно присвистнул.
Мужик вздохнул с горестной усмешкой, словно наперед был уверен в таком исходе дела, и, не отрывая взгляда от пестрого булыжника под ногами, полез в кошелку:
— Мыло возьмешь?
— За мыло давай, — с готовностью сказала торговка. Поплевала на палец. Помылила, понюхала. — Из нехти, видать, — поморщилась она, но мыло прибрала, и миску, не вытертую после очередного покупателя, мужику наполнила. И ткнула в похлебку ложку, кем-то облизанную.
Мужик только головой крутнул, но цепляться не стал — настроения не было.
В ожидании похлебки, младший пританцовывал на месте и нервно похохатывал, а старший робко, еще не совсем уверенно держал наготове руки. И тревога в глазах, и радость. А когда мужик подал ему миску, он негромко, но с душевной радостью прошептал, заученное от взрослых:
— Храни вас Бог, дядя.
— Бог, — на все согласный, кивнул головой младший, глазами и пальцами впиваясь в миску с похлебкой. И как
— Рубайте, сынки, — тихо и ласково, будто детям своим, сказал мужик, потягивая старшему прихваченную с воза ложку.
— Я, — сказал младший, не в силах больше держать в себе и боль голодную, и радость.
— А вы, дядя? — спросил старший.
— Ешьте на здоровье, — не зная, как ему быть, сказал мужик. Опустился было на колени и ложку приготовил, да так и не смог заставить себя хоть раз зачерпнуть из миски, над которой нависали головы братьев в пилотках. Забористые деревянные ложки они наполняли до краев, в несколько приемов выхлебывали их и шумно выдыхали, поглядывая на мужика оттаявшими глазами.
Он бессловесно поднялся и, с набухающей в груди обидой и злостью на свою невезучесть и разлитую в мире несправедливость, гляну на торговку.
— На, на, на вот! На, — заспешила торговка, протягивая мужику миску похлебки. — Ухарь-купец. Видно, с фронта недавно. Не научен?
«Не научен», — эхом повторилось в голове мужика и пропало. А из миски, что держал в руках, выматывая нутро и душу, ударил запах свиного сала и жареного лука. Обхватив ладонями теплый черепок миски, стал мужик тянуть из нее маленькими, экономными глотками, забытое в деревне варево.
И проснулось изголодавшееся нутро, притупленное горько-смолистой кислотой хвойного отвара, «дубовым хлебом» из желудей и половы, разными болтушками да затирушками, заглушавшими не проходящее чувство голода. И такая слабость ударила мужику в ноги, что он тут же и сел, где стоял. Из-под сонных, полуприкрытых век, посмотрел на братьев, перед которыми на гладком, как лысина, булыжнике, красно-золотой глазурью блестела пустая глиняная миска.
Старший, с притомленным старанием, долизывал ложку.
Младший спал, прижавшись к брату. На лицах обоих и копоть, и грязь, и печаль, и тревога.
«Даже ложку не стал облизывать», — машинально отметил мужик, глядя на отрешенно поникшего малыша. И тихо сказал, как посоветовал:
— А может, и правда в детдом?
При слове «детдом» братья, как от палки, встрепенулись, испуганно озираться стали.
— Шли домой, — с плаксивой настойчивостью подступил к брату младший. — Шли!
— Пойдем сейчас, пойдем, — поправляя пилотку на брате, тоном взрослого сказал старший и продолжал, будто подсказывал тому, как мужику ответить. — Нельзя нам, скажи, в детдом. А то нас папка с фронта не найдет.
— А куда ж вы теперь?
— А домой, скажи. Лежанку топить. Соседский дом разбомбило — и дров теперь! Все таскают.
И, забыв о мужике, торопя друг друга и озираясь, братья перебежали открытую площадь базара и скрылись в руинах.
«Да, — грустно подумал мужик, поднимаясь с земли, — все сейчас ждут. Кто батьку, кто мамку. И мои голодные ждут».