Поляна, 2014 № 03 (9), август
Шрифт:
— Я ничего не хочу! — доказывал высокий белоглавый литератор маленькой поэтессе, смотрящей на него снизу вверх, как лилипут на останкинскую телебашню. — Раньше я чего-то хотел… Мечтал… Добивался! А сейчас — ничего. Я мечтал иметь свой разворот в Литературке. Весь разворот — только я. И вот, когда я его получил, я уже не хотел этого. Меня это не греет. Мне это не нужно. Я к этому равнодушен…
Литераторы помоложе, закусывая в сторонке, вели революционные беседы на окололитературные темы.
— Все следует поменять! — доказывал белозубый кавказец журналист Цимбаладзе маленькому сучковатому и беззубому литератору Чернопоромову. — Все, решительно и кардинально! Им уже ничего не
Сучковатый Чернопоромов кивал лысоватой головой, хитро щурился, мол, меня не удавишь, я сам кого хошь, — и соглашался, приговаривая:
— Непременно… непременно…
Один осоловелый литератор что-то говорил быстро и тихо себе под нос, стараясь при этом приблизить свои губы к моим словно собирался поцеловать.
— Ты Оран-Гутангина читал? — пробубнил он заплетающимся языком.
— Нет, — я решительно пресекал его попытки прислониться ко мне вплотную. — Мне больше нравится Достоевский.
— Ну, это одно и то же, — доверительно сообщил он. — Ты вообще, что пишешь?
— Все пишу, — сказал я, мечтая отвязаться.
— Ну, принеси… я почитаю, — пробубнил он и сунул мне визитную карточку.
Осоловелый любитель поцелуев оказался редактором «Родного писателя» Лялиным. Я показал ему свои новые стихи, и он их напечатал.
Это была моя первая бумажная публикация. Купив десяток экземпляров, я подарил одну из них Пророкову.
— А денег он тебе заплатил? — прищурился он.
— Нет. А что должен был?
— Конечно! Как же, публикация ведь… Они ж газету эту продают, следовательно, гонорар должен быть.
— Да бог с ним, что там за деньги…
— Нет, не скажи. Тут дело в принципе… Я с ним поговорю. Пусть платит, — пообещал Пророков.
Лялин напечатал еще один мой стишок, после чего объявил:
— С тебя бутылка.
— Хорошо, — опешил я. — Будет.
На последние деньги я купил ему бутылку элитной водки, но моих стихов он больше не печатал и мне не звонил.
Позже я слышал, что его умертвил-таки зеленый змей в каком-то поезде в летний зной в купейной тесноте и пьяном удушье…
Как-то раз я угодил к писателям-юмористам. Собирались они в правлении союза драматургов в Ордынском тупике. Тем днем случился конкурс юмора на медицинскую тему. Любой желающий мог предлагать свои вирши. Всего подали двадцать шесть заявок. «Да это еще на час! — взволновались юмористы. — Так никогда не начнем!» Что именно они стремились начать, разъяснилось позже. Во время оглашения комедийных шедевров, снежно-седой председатель клуба раскачивался, словно старое высохшее дерево в бурю, взмахивал длинными суковатыми руками и негодовал: «Ну нельзя же так, господа! Это же все десятилетней давности! Господа! Я все понимаю, но так нельзя!» Юмористы были сплошь людьми пожилыми и старше среднего, поэтому основой их творений служили различные болезни, среди которых доминировали простатит и геморрой. Каким-то боком туда затесался и хламидиоз. В зале присутствовали дамы. В конце концов, после яростных споров победило стихотворение про анализы…
Наконец объявили перерыв, по длинному широкому столу растащили кипу старых газет. «Читать будут», — решил я. Но не тут-то было. Литераторы нервически оживились. Из припрятанных под столами целлофановых пакетов извлекались водка, пиво, вина и портвейны, следом из сокровенных глубин появились всевозможные закуски от воблы и одесской колбасы до домашних
— Не пейте больше… Вас стошнит…
— Стошнить — не стошнит, — с достоинством отвечал старичок, бравируя знанием литературы, — а сблевать — непременно сблюю.
Одна бутылка опрокинулась, водка залила газету.
«А для кого-то эта газета — доказательство исключительности, свидетельство славы», — подумал я с тоской.
Все торопились напиться, так как по тревожным слухам вскоре должны были «начать разгонять». Пропитой до цвета вареного рака дедок, жизнь в котором, казалось, уцепилась за торчащие из ноздрей пучки щетины, дрожащей рукой налил мне полстакана водки. «В общем, вполне радушные люди», — подумал я, выпил, посидел еще немного и ушел в крайнем смущении.
— Никакой сатиры, — напутствовал меня седой председатель. — Все и так знают, что хорошо, а что плохо. Ты иронию давай, юмор…
Пророков открывал мне глаза.
— Сейчас в литературе есть две группировки, — говорил он. — Еврейская и русская. В еврейской с тобой говорят, но не печатают, а в русской с тобой и не говорят, и не печатают. Сволочи! За целый роман мне предлагают всего две тысячи рублей, это по нынешним временам семьдесят долларов. Я им говорю: «Пошли вы на хрен! Гады!» Вообще, литература сейчас разделилась на блатную и рыночную. Раньше была только блатная, рыночной не было, рыночная выросла из самиздата, попсы и детективов. Блатная, она же номенклатурная, варится в собственном соку. Это, как тебе сказать, по сути, окололитературная гниль, захватившая литературные пьедесталы. Хе-хе… Она никого никуда не пустит. Она оберегает свое благополучие и страшится разоблачения. Она пишет сама для себя, сама себя печатает и издает… Вторая — рыночная, — зарабатывает деньги торговлей. Развлекать — вот что требуется! Это продается! Кто хочет развлекаться порнографией — пожалуйста — десяток авторов на любой вкус! Приветствуются извращения! Детективчики? Еще лучше — сотня авторов! Мистика? Нет отбою! Все что угодно! Издательства не гнушаются плагиатом. Украдем за границей и перепишем. Кто в Россию сунется с иском? Имена героев изменены… Ну и все!
А новорожденные союзики раздирали мосластую тушу прародителя. Писательские дачи, дома творчества, санатории, особняки, кабинеты, стулья, письменные принадлежности — все растаскивалось по углам и под шумок перетекало в чьи-то ловкие руки.
Драка шла свирепая и затяжная. Кому не досталось ничего, кроме пары кабинетов в старинном особняке, один из которых непременно сдавался в аренду какому-нибудь турагентству, бился хотя бы за славу. Так союз периферийных писателей наскоро слепил перечень «лучших поэтов России», поместив своего председателя Плюхина во главу списка, много выше Ходасевича, Ахматовой и Мандельштама… при этом ссылаясь на некий институт независимых экспертиз. Видимо, Плюхину так захотелось остаться в истории, что, решив не дожидаться суда времени, он сам осудил себя на бессмертие.