Поляна, 2014 № 03 (9), август
Шрифт:
Страховое право — конечно же, вещь необходимая. Но это — всего лишь сухая юриспруденция. Здесь не до благочестия. Жаль, «страховой полис» вытесняет «боязнь греха».
Во-вторых, у этого корня есть еще один смысловой оттенок. Воспользуемся еще раз формулировкой В. Даля. Он пишет, что страх — это «сильное опасение, тревожное состояние души от испуга, от грозящего или воображаемого бедствия». Очень современная формулировка, хотя ей — полтора века.
Дело в том, что современный человек действительно охвачен множеством страхов, как мы сейчас говорим, «фобий». Люди боятся потерять работу, испытывают неуверенность в завтрашнем дне, чувствуют ненависть к «чужакам», приезжим (ксенофобия), боясь, что те их вытеснят… Психологи знают десятки фобий, от «аутофобии» (боязнь одиночества) до каких-нибудь уж совсем экзотических «гидрозофобии» (страх вспотеть) или «эритрофобии» (страха покраснеть на людях). Большинство из этих страхов — надуманные, виртуальные. И тем не менее люди этих страхов «терпят поражение», «становятся сосульками» и «опустошаются».
Откуда они — эти страхи-фобии-страшилки (симптоматично, кстати, само словечко)? Может быть, как раз оттого, что страх перестает быть благочестием, ответственностью и ручательством?
Как вы думаете?
Андрей
Страшная Светлана
(из комментариев к главе V «Евгения Онегина»)
«Все имена говорят».
Так уж получилось, что пятая глава заняла в «свободном романе» центральное положение, став, фигурально говоря, «магическим кристаллом», призмой, сквозь которую — хотя и смутно — можно различить «даль» сюжета: именно здесь стягиваются нити судеб главных действующих лиц, и в такой тугой узел, что дальнейшее развитие действия может идти только по пути «разрешения» (тем или иным способом) назревших противоречий. Вместе с тем, глава эта по содержанию своему действительно «магическая»: мотив преображения, перевоплощения в ней играет исключительную по своей значимости роль. Собственно, и начинается она с картины природы, преображенной приходом зимы, которая открывается взору героини. Однако важно учесть, что речь идет отнюдь не только (и, может быть, даже не столько) об изменениях визуального порядка — это лишь одна из граней некоего универсального процесса, охватившего все стороны бытия.
Чудеса начинаются буквально с эпиграфа, предваряющего поэтическое повествование. Впрочем, обо всем по порядку.
В первую очередь отмечу, что эпиграф, предпосланный пятой главе «Евгения Онегина», содержит человеческое имя собственное:
О, не знай сих страшных снов Ты, моя Светлана [6] !Эту главу нельзя назвать особенно «антропонимически насыщенной» — по количеству использованных в ней человеческих имен собственных она занимает лишь третье место после глав I (44 антропонима) и VII и VIII (по 31 в каждой). Однако их состав и функциональность в пределах «пятой тетради», думается, существенно отличны от пушкинской практики предыдущих четырех глав. Присмотреться к антропонимической составляющей центральной главы романа заставляет и тот факт, что в наброске окончательного плана «Онегина» поэт дал ей название «Имянины»…
6
За исключением особо оговоренных случаев курсив везде мой. — А. К.
Но вернемся к эпиграфу. Смысл его кажется настолько «прозрачным», что в первом по времени появления полном комментарии к «Евгению Онегину», принадлежащем перу Н. Л. Бродского, он даже не рассматривается — мол, въедливый читатель, проявив минимум усилий, вспомнит и/или найдет эти строки в «избранном» В. А. Жуковского.
В. В. Набоков в своем монументальном исследовании «Онегина» счел необходимым отметить, что крестница и племянница Жуковского Александра Протасова (1797–1829), которой адресованы заключительные строфы «Светланы», «в 1814 г. вышла замуж за незначительного поэта и литературного критика Александра Воейкова, который обходился с ней жестоко и бессердечно, и она в полной мере познала „сии страшные сны“». Кроме того, комментатор упоминает о том, что в беловой рукописи сохранился планировавшийся изначально другой эпиграф, хотя и из той же «Светланы», оборванный на половине заключительного стиха второй строфы [7] :
7
Набоков В. В. Комментарии к «Евгению Онегину» Александра Пушкина. Пер. с англ. / под ред. А. Н. Николюкина. — М.: НПК «Интелвак», 1999. — С. 497.
Гораздо подробнее рассмотрел роль эпиграфа к главе V Ю. М. Лотман. Исследователь справедливо обратил внимание на «заданное эпиграфом „двойничество“ Светланы Жуковского и Татьяны Лариной», раскрывающее «параллелизм их народности <…> и глубокое отличие в трактовке образов: одного, ориентированного на романтическую фантастику и игру, другого — на бытовую и психологическую реальность» [9] . Без сомнения, верно указание Ю. М. Лотмана и на то, что Светлана «не бытовое имя (оно отсутствует в святцах), а поэтическое, фольклорно-древнерусский адекват поэтических имен типа „Хлоя“ или „Лила“. Именно как поэтический двойник бытового имени оно сделалось прозванием известной в литературных кругах Александры Андреевны Протасовой-Воейковой (Пушкин, конечно, об этом знал, будучи тесно связан с ее другом Жуковским, а также с влюбленным в „Светлану“ — Воейкову А. И. Тургеневым и сойдясь в 1826 г. с Языковым, который именно в это время, как дерптский студент, считал своим долгом пылать к ней страстью). А. А. Воейкова, Саша в быту, в поэтизированном мире дружбы, любви, литературы была Светлана» [10] . Однако автор одного из лучших комментариев к «свободному роману», думаю, оказался несколько зажат рамками бытовых и исторических реалий, а потому не уловил одного исключительно важного интонационно-смыслового нюанса выбранного Пушкиным эпиграфа, которому и посвящены настоящие заметки.
8
Конечно,
9
Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Комментарий: Пособие для учителя // Лотман Ю. М. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки, 1960–1990. — СПб., 1995. — С. 646.
10
Лотман, указ. изд. — С. 646.
Для начала заметим, что имя Светлана вряд ли корректно называть «фольклорно-древнерусским адекватом» поэтических имен. Ни в русском фольклоре (за исключением, конечно, текстов, появившихся в позднейшее время), ни в летописях такого антропонима не зафиксировано. Лавры изобретателя этого стилизованного под старину имени, кажется, принадлежат A. X. Востокову, нарекшему так героиню «старинного романса» «Светлана и Мстислав» (опубл. в 1806 г.) [11] . Однако в сознании отечественного читателя Светлана, конечно же, прочно ассоциируется с творчеством B. А. Жуковского.
11
Весьма подробно, с привлечением широкого историко-культурного материала феномен имени Светлана исследован Е. В. Душечкиной (см.: Душечкина Е. В. Светлана. Культурная история имени. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2007, 227 с.). Ее монография вызвала довольно оживленное обсуждение в Интернете. Ряд участников дискуссии, в частности, не согласился с предложенной Е. В. Душечкиной версией сугубо литературного генезиса исследуемого антропонима, ссылаясь на наличие имени Светлана (муж. Светлан) у родственных нам южных и западных славянских народов. Не вдаваясь в детали, замечу, что А. X. Востоков, великолепный славист, возможно, действительно использовал имя встреченного в каком-либо фольклорном (или летописном) источнике персонажа — нужды нет: важно, однако, что в первой трети (да и много позже) XIX столетия данный антропоним в массовом сознании четко ассоциировался с литературными корнями.
Итак, еще раз: Светлана — во-первых, заглавная героиня «страшной» баллады, во-вторых, Сашенька (Александра) Протасова-Воейкова, в-третьих, это еще и Татьяна (впервые ее уподобляет героине баллады Ленский). Укажем и на четвертую грань рассматриваемого антропонима. Светланой прозвали… самого автора одноименной баллады — Василия Андреевича Жуковского — его арзамасские друзья-единомышленники. Если прочитать эпиграф в «арзамасском» ракурсе, получится: «О, не знай сих страшных снов || Ты, моя Светлана-Жуковский». Нельзя в связи с этим не вспомнить, что «второстепенному» персонажу именно этой баллады Жуковского Пушкин обязан своим арзамасским прозвищем — Сверчок.
С этой точки зрения проясняется потаенный смысл десятой строфы, в которой автор, отказываясь ворожить с Татьяной, уже приказавшей «в бане || На два прибора стол накрыть», мотивирует свое решение следующим образом:
Но стало страшно вдруг Татьяне… И я — при мысли о Светлане Мне стало страшно — так и быть…Состояния автора и героини дублируются благодаря использованию одной и той же синтаксической конструкции — безличного стало страшно. Вот только страшатся они совершенно по-разному, и страхи их вызваны, конечно, абсолютно разными причинами. Точнее даже, страх Татьяны беспричинен’. она пугается вдруг — ей по-настоящему страшно общаться наедине с «миром иным» (в балладе Жуковского сема страх используется восемь раз: «страшно ей назад взглянуть»; «страх туманит очи»; «занялся от страха дух»; «в страшных девица местах»; «страшен хижины пустой || Безответный житель»; «страшное молчанье»; «заскрежетал || Страшно он зубами»; «не знай сих страшных снов»). А вот автор «Онегина»? Чего испугался он, почему «крикнул жалобно Сверчок» «при мысли о Светлане»? Здесь причина обозначена, хотя и не сказать, что вполне определенно. Если имеется в виду героиня баллады, то пугаться, собственно, нечего — уж кому-кому, а Пушкину прекрасно известно, что сон в итоге оказался «лживым», печаль и дурные предчувствия — напрасными и все разрешилось как нельзя более благополучно:
12
При цитировании «Евгения Онегина» первая римская цифра обозначает номер главы, следующая через двоеточие — номер строфы.
а дальше, как водится, венчание и свадебный пир. Ведь и эпиграф-то взят не из второй строфы баллады Жуковского, а из заключительной. Подчеркнем: из той строфы, что с сюжетом со всеми его страшными «чудесами» практически не связана и отделена от нее целой строфой «автокритики» (которая в свою очередь обозначена визуально — отчерком):
Улыбнись, моя краса, На мою балладу; В ней большие чудеса, Очень мало складу и т. д.