Полынья
Шрифт:
Тем временем совсем стемнело, глубокое поздне-августовское небо обложили звезды, выпала роса, и над лугом встал туман, из которого доносились все те же звуки пасущихся лошадей. Алексей, обмолвившийся, что у него есть воинское звание лейтенант (обычное дело после военной кафедры в вузе), теперь в глазах пастуха, которого звали Пашкой, Павлом, Павлухой, превратился в кого-то вроде лагерного вертухая, и хотя Алексей тоже назвал свое имя, Павлуха стал называть его не иначе как «летенан». Затопив железную, наподобие «буржуйки» печку, он подбрасывал в топку поленья, щурился и, нехорошо скалясь – сверху у него не хватало двух передних зубов, возможно, утраченных в той самой роковой драке, – говорил:
– Летенан,
– Лешка ушел домой спать, а ты все бузотеришь…
– Не, не лепи горбатого, летенан… Я свою норму знаю…
Сполохи огня из-за открытой заслонки пробовали на ощупь тьму, выхватывая из нее развешанные вокруг пучки сушеной травы, лохмотья мха, свисающие с наспех проконопаченных стенок сруба, широкую, как нары, лавку с ведром на ней.
– Эх, дрова кончились, пойду нарублю, – сказал Павлуха, доставая из-за печки топор. Заметив, какой взгляд бросил на него Алексей, он осклабился:
– Не боись, летенан, тебя не зарублю.
– Ты себя не заруби, – нашелся Алексей, – по ноге спьяну не жахни или по руке. Давай лучше я – безопасней будет.
– Ты чо? На зоне контора дрова не рубит.
– Какая же тут зона, – сказал Алексей, твердо берясь за топорище, – дрова-то где?
– Ну, ты авторитет, – сказал Павлуха, уступая топор. – Там, за домом… найдешь.
Небо в звездах, белесая полоса тумана над лугом на фоне темной стены леса, всхрапывания невидимых коней, столбик оранжевых искр и домашний запах дыма из железной трубы, торчащей над крышей сторожки…
«Я ведь это никогда не забуду», – подумал он. Когда он колол дрова, за его спиной послышались осторожные голоса и шорох веток – это были двое мальчишек, посланных Дробкиным на разведку.
– Идите, спите спокойно, – махнул он им. – Все под контролем. Я один справлюсь, – и ему было приятно думать, что, пожалуй, так оно и есть.
Он наколол и принес охапку дров. Павлуха удовлетворенно кивнул, достал откуда-то берестяной короб и вынул из него два больших куска сушеной трески.
– Ну что, летенан, похаваем? Не побрезгуешь?
Вскоре в котелке, поставленном на печку, забурлила вода и по сторожке разнесся запах рыбы. Нашелся и хлеб. Когда они трапезничали, устроившись на нарах, занимавших половину сторожки, возле открытой настежь двери раздались шумное дыхание, мягкая переступь шагов и в проем, пошевеливая ноздрями, просунулась огромная лошадиная голова.
– Машка, а ну пошла! – для порядка рявкнул разомлевший Павлуха, и лошадь, вздохнув, отступила.
– Может, ей хлеба дать? – сказал Алексей. – У меня осталось…
– Ну дай, – усмехнулся Павлуха. Веки его уже слипались от сна и, махнув рукой, он повалился спиной на нары.
Алексей вышел из нагретой, пропитанной рыбьим духом сторожки на пронзительно свежий и знобкий воздух. Рядом за дверью, прислонившись к стене, стояла Машка, словно ожидая угощения. Алексей протянул ей на ладони кусок хлеба, и она осторожно, одними ворсистыми губами взяла его. Прикосновение этих лошадиных губ вызвало в нем какой-то мгновенный, до слез, прилив нежности – то ли к ней, молча все понимающей, то ли к самой звездной ночи, торжественно стоящей вокруг, то ли к этому несчастному Павлухе с покалеченной судьбой, то ли к своей собственной судьбе, делающей ему такие подарки, когда вдруг, пусть на несколько мгновений, дано ощутить жизнь в ее неуловимой сути, а не в том, что ты сам о ней думаешь…
На розовой заре в сверкающем хрустальном росном мире они верхом – Павлуха проснулся трезвым как стеклышко – на двух лошадях спустились к протоке на глазах рано вставших ребят, разжигающих костер…
Поймав вопросительный взгляд дочери, Алексей подмигнул
На прощанье Павлухе презентовали банку тушенки и полбуханки черного хлеба, а потом, когда сложили палатки и сели в байдарки, Алексей вдруг осознал, что ребята плывут именно за ним, как за вожаком, лидером, повторяя любой его маневр, синхронно, как рыбы в стае.
«Признали…» – с усмешкой подумал он.
Признание его абсолютного авторитета продержалось недолго, но остатки его сохранялись до самого конца их путешествия, где был и Архангельск, и Холмогоры, и монашеский скит в лесу, и теплоходик «Юшар», отвезший их на Соловки, и сами Соловки, а та ночь с пастухом, пожалуй, так и осталась для Алексея в памяти целиком, как кадры какого-то удивительного фильма…
А жена продолжала угасать. Алексей уже не носил ее в туалет и ванную, а подкладывал под нее судно, потому что она перестала контролировать отправление естественных надобностей, и как он ни пытался проветривать комнаты, в квартире стоял гнетущий запах страдания. Пожалуй, теперь беспомощную, полностью зависящую от него, от его забот, он любил жену даже больше, чем раньше, как может любить скупой рыцарь свое всеми силами оберегаемое сокровище, и не испытывал ни малейшего отвращения к тому физическому унижению, в котором она, прежде такая чистюля, пребывала. Скорее наоборот – он теперь умилялся даже содержимому ее судна, ведь это означало, что ее органы живы и продолжают работать. Он стал не то что патронажной сестрой, которая привычна к любым отвратительным для здоровой психики подробностям разлагающегося тела, он превзошел этот барьер отстраненности – как бы разделил с женой ее болезнь, как врач, который на себе проверяет действие открытого им лекарства. Утром и вечером он делал уколы, обтирал ее тело теплой влажной губкой, особенно осторожно и любовно в интимных местах, подстригал кудель волос на лобке, прежде всегда ухоженном, находя в этом растительном буйстве еще одно подтверждение победы живого в ее организме над мертвеющем, менял белье – на свежевыстиранном ей было заметно комфортней, готовил каши и протертые овощные блюда, кормил с ложечки, включал, когда она просила, музыку – Шопена или Дебюсси, читал ей Пушкина, Бунина, Булгакова, иногда не зная, спит она или еще слушает – глаза ее по преимуществу были закрыты… Пищу она принимала с трудом – все ей казалось горьким.
С каждой неделей она опускалась на одну ступеньку к небытию, и Алексей каждую неделю должен был подниматься на ту же ступеньку, а то и на две, чтобы справляться с усложняющимися обстоятельствами. В паузах он читал корректуры и относил их в издательство, что-то получая за это, что вместе с пенсией и денежными переводами от дочери позволяло сводить концы с концами.
Вскоре обычные обезболивающие перестали помогать – от болей спасал только морфин, но его было бы невозможно достать, если бы не старые связи Алексея. Новые уколы на несколько часов избавляли жену от страданий – плохо лишь то, что они вызывали привыкание организма к наркотикам, но выбора не было… Он читал, что за границей раковым больным на последней стадии дают таблетки ЛСД, но у нас это приравнивалось к уголовщине.
Однажды утром, войдя к жене – он теперь спал в гостиной, – он увидел на ее лице необычное, какое-то благостное выражение, ее чаще всего отсутствующий взгляд стал осмысленным, она тепло, как когда-то, очень давно, посмотрела на мужа, взглядом же подозвала его к себе и, приложив руку к золотому крестику на шее, прошелестела какое-то слово. Собрав в комок все свои способности к разгадыванию звуков ее теперь невнятной речи, он кивнул и сказал: «Священник?» Жена благодарно закрыла глаза.
– Ты хочешь, чтобы я позвал священника? – переспросил он.