Помереть не трудно
Шрифт:
Так что по сторонам я старался не смотреть.
Страшно было? Не знаю. Я об этом не думал. Потом, задним числом, вспоминая всё это безобразие, я решил, что должен был обделаться от всей этой жути. Но в ту ночь, в лесной избушке, мне было попросту некогда бояться.
Да, пробирало временами до костей. Сердце глухо бухало, подскакивало к горлу, пальцы леденило стылой тоской, мешало двигаться, думать — неожиданно я проникся сочувствием к бурсаку, которого отправили в церковь, сторожить
Время от времени из глубин сознания вспрыгивала мысль: а не слишком ли, для обычного обещания показать дорогу из лесу? Но пятой точкой я чуял: не в этом дело. Не только в этом.
Почему-то уберечь огонёк до прихода хозяина — казалось жизненно важным.
Когда тень глумилась особенно яро, я отчётливо понимал: между мною и сумасшествием стоит только он. Огонь.
А потом тень бросилась на меня. Это случилось неожиданно — стараясь уклониться, я даже упал. К горлу моему протянулись зыбкие туманные плети, окрутили шею, словно пуповиной, и принялись душить.
Схватить и сорвать с себя я их не мог — нечего было хватать.
И тогда я принялся месить тень ногами и руками. Пинал, стараясь разогнать туман, размахивал кулаками, словно бил по живому телу, в исступлении рычал, ругался сквозь зубы, но постепенно слабел.
В голове мутилось.
Пистолет! — мысль пронеслась всполохом, молнией на горизонте. Кобуру я повесил под мышку, как только натянул новую рубаху… Почему я не вспоминал о нём раньше?
Теряя сознание, используя последние крохи воздуха, я выхватил оружие, дёрнул предохранитель и стал жать на спусковой крючок раз за разом, пока не высадил всю обойму.
Тень сначала дёргалась и извивалась, не желая выпускать моё горло, но после пятого выстрела скукожилась, сжалась в комок и убралась в дальний угол, где повисла под потолком безобразным чернильным пятном.
Повалившись на бок, я с хрипом глотал воздух. Горло болело, словно меня и впрямь душили верёвкой. В голове билась одна мысль:
Серебряные пули… Пули-то серебряные… Шеф, дай ему Боги здоровья на долгие годы, настоял взять именно эту обойму. Ай да Алекс. Ай да сукин сын.
Дверь вдруг с зловещим скрипом отворилась. Я вздрогнул, но тут же испытал облегчение: вернулся хозяин.
Но я ошибся. В небольшую щелку сочилась лишь глубокая лесная тьма… А потом я увидел ещё одну тень. Она вливалась в эту щелку медленно, словно бы текучий пластилин. Беззвучно, неотвратимо, страшно.
Горло вновь сдавила невидимая верёвка, в груди заболело так, словно в сердце вогнали кол. Из глубин живота начал подниматься задушенный визг. Рука сама собой подняла пистолет. Палец выжал спусковой крючок… Щелк — и тишина. Патроны кончились.
Тогда я потянулся за топором. Он, конечно, не серебряный, но холодное железо тоже на что-то годится.
Подобрав под себя ноги, я приготовился к прыжку…
Спас огонь: внезапно вспыхнув, он осветил… кота. Здоровенного такого котище, чёрного, как сажа и гладкого, как бульдог. Мускулы под шелковой шкуркой перекатывались, словно лягушки в сметане.
Из меня словно выпустили весь воздух. Облегчение накатило тёплой удушливой волной, под мышками сделалось жарко, ноги размякли.
— Кис-кис, — сказал я автоматически. А потом осторожно положил топор на пол.
Кот открыл пасть — показался яркий красный язык — и в этот момент я бы ни капли не удивился, если б животное заговорило. Но зверь лишь эффектно, как это умеют только коты, зевнул и равнодушно посмотрел сквозь меня. Морда его выражала полнейшее презрение.
Что характерно: с появлением кота, всяческие безобразия моментально прекратились. Перестали грюкать горшки, потухли желтые глаза. Тень убралась за печку и больше не высовывалась.
Настала тихая благодать.
Только огонёк продолжал вкусно потрескивать поленьями, излучая уютное сытое тепло.
Кот, глянув на меня предостерегающе, подошел к самому очагу, ещё раз зевнул, устроился поудобнее, подобрав под себя все лапы, и затих. Глаза его, вопреки всякой логике бирюзово-синие, прижмурились и остекленели.
Я тоже успокоился. И чтобы не заснуть, стал рассматривать зверя. Шерсть у него была гладкая, ухоженная, что называется, волосок к волоску. Башка громадная, круглая. На ушах, судя по шрамам, пережившим не одну баталию — кисточки. На хвосте, толстом, как полено, виднелись серебристые полоски…
Полоски эти принялись увеличиваться, завертелись, как карусель, брызнули мне в глаза… и я очнулся.
Оглушительно орали птицы. Было зябко. Костюм — и пиджак, и брюки, отсырели. Штанины неприятно липли к телу. Воздух был прозрачным, студёным, как колодезная вода, пах грибами и малиной.
На макушку мне упала холодная капля, и я открыл глаза.
Сидел я, привалившись к стволу берёзы — брюки усыпаны золотисто-коричневой пыльцой с серёжек. Трава вокруг густая, высокая, над нею качаются желтые зонтики зверобоя и сиреневые — душицы.
Рядом, прямо на дороге, стоит Чайка. Корпус сизый и серебряный от росы. Передняя дверца с водительской стороны приоткрыта, и видно, что салон пуст.
Справа мелькнуло что-то яркое, охристо-красное, и повернув голову, я увидел черепичную крышу. За ней — ещё одну и ещё.
Чайка стояла в начале деревенской улицы. Оглушительно, как на параде, орали петухи, откуда-то доносилось мычание коровы и ржание лошадей…
«Розенкрейцеровка» — чёрными яркими буквами было написано на придорожном указателе, в паре метров от меня.