Помни о белой вороне (Записки Шерлока Холмса)
Шрифт:
У меня отнялись ноги. Но Георгий Георгиевич почему-то не умер на месте. Неся пустой фужер, как флаг, он двинулся кратчайшим путем со сцены к общему недоумению статистов.
Он шел, высоко задирая ноги, будто поднимался по крутой лестнице.
Когда занавес упал, я бросился в актерское фойе.
Георгий Георгиевич был там. Он уже оторвал бороду и яростно отмахивался ей от утешавших его актеров.
– Руки прочь! – кричал Георгий Георгиевич, на растерявшуюся уборщицу, пытающуюся убрать с пола разбрызганную лужицу. – Не сметь! Это вещественное
Георгий Георгиевич был настоящим профессионалом. А меня до сих пор мучает вопрос: «Что же все-таки было в той темной пыли бутылок?
Гори, гори, моя звезда (Евгений Урбанский)
Кажется, это было первое солнечное утро той весны.
На освещенном склоне сопки четко вырисовывались стволы кедров и тени под ними. На съемку ждали Урбанского. Он закончил работу в театре и вылетел из Москвы.
Из лагеря киноэкспедиции за ним ушла машина. И, конечно, как всегда в кино, с корабля на бал: вылез из машины и немедленно включайся в работу.
Мы репетировали, когда заметили высокую фигуру человека на склоне.
Человек свергался к нам вниз. Не спускался, не сбегал, а именно свергался, как водопад.
Вот он ловко перепрыгнул через прелые бревна и подошел. Широкоплечий, тяжело грациозный. Громыхнул:
– Здравствуйте!
Здравствуйте! – эхом ответила тайга и сопки, и мы все, почему-то заулыбавшись, ответили: – Здравствуйте!
Так начался для меня Урбанский.
В фильме «Неотправленное письмо» есть эпизод, где проводник Сергей бьет Андрея, неправильно истолковав его слова о любимой. Три удара, и я – Андрей – должен лететь с бревна в воду.
– Что, правда, бить? – недоумевал Урбанский. – Я не буду...
Его уговаривали, сердились. Наконец Урбанский сдался. Мы встали рядом на скользком бревне над потоком. Началась съемка.
Мы встретились глазами. Но не взгляд взбешенного Сергея встретил меня. На меня смотрели страдающие глаза. Пауза. Женя неловко ткнул меня в плечо, в шею. Снова пауза, и я, возможно эффектнее, плюхнулся в поток.
– Никуда не годится! Сначала! – закричал Михаил Константинович Калатозов.
Быстро просушили над костром мою одежду, и мы снова – на бревне. Все повторяется сначала.
В горных реках вода и летом ледяная, а уж весной подавно. Просушивая одежду после четвертого дубля, я сказал Урбанскому что, если мы сейчас же не снимем хороший дубль, я схвачу воспаление легких. Это возымело действие. Я полетел в поток, не заботясь об эффектности падения.
После съемки Женя спрашивал меня:
– Не больно? Ну правда не больно? – и просил:
– Ну стукни меня хоть раз, ну правда, А то я тебя пятнадцать раз стукнул, а ты меня ни разу. Ведь обидно, правда?
У него часто проскальзывало это слово – «правда».
Он с почти детской верой и простодушием
Как-то на съемках Татьяна Самойлова рассказывала режиссеру о том, как задумала провести эпизод своей героини:
– ...Она будет сидеть и рыть землю руками, вот так, а потом разожмет кулак и увидит – алмаз. Она тогда откинется назад и будет плакать...
Урбанский, прислушиваясь к разговору, вдруг раздраженно сказал:
– Хорошо, она будет плакать. А ты в это время что будешь делать?
Он отдавал всего себя исполняемой роли. Он принес в искусство жизнелюбие, застенчивую нежность, нетерпимость к ханжеству.
И не удивительно, что в первой же своей роли в кино Урбанский получил широкое признание зрителей.
В городе Кызыле, где проездом была наша кино-экспедиция шел фильм «Коммунист». Урбанский позвал меня в кинотеатр.
– Давай посидим, посмотрим. Не на меня, чудак, на публику. Ведь интересно.
Весь сеанс он мешал мне. Гудел в ухо:
– Плохо у меня, смотри, плохо... Не так тут надо было... А это ничего, получилось... А сейчас будет кадр, где я руки забыл помазать. А тут хорошо... смотри, хорошо стою, как олень...
Это была сцена любовного свидания, где он, правда, стоял хорошо и, правда, как олень.
Он не дал мне досмотреть фильм до конца, потащил к выходу:
– Ну уже все, уже конец. Сейчас свет зажгут. И когда мы шагали по ночным улицам, сказал:
– Зажгут свет, увидят меня и подумают: пришел, смотрит, сам себе нравится.
Над Енисеем колышется жаркое марево. После съемок мы возвращаемся в Дивногорск на бойком буксирном катере. За кормой, исходя белой пеной, ярится бурун.
– Знаете что, парни, – предлагает Иннокентий Смоктуновский. – На пристани удобные мостки. Приедем – искупаемся.
– Зачем мостки? Здесь искупаемся.
Урбанский быстро разделся и, оттолкнувшись от кормы, бросил свое сильное тело прямо в клокочущий бурун. Это было красиво, это было здорово, черт возьми!
– Рисуется Урбанский! – заметил кто-то. Неправда! Урбанский не рисовался. Он озорно
радовался жизни во всех ее проявлениях, любил, чтоб захватывало дух.
Крупные сильные руки с гибкими пальцами держат гитару.
Женя перебирает струны лениво, как бы нехотя. Начинает наигрывать какой-то веселый мотив, мы вполголоса подпеваем и умолкаем.
Поздний вечер. Мы уже (в который раз!) спели все песни и частушки собственного сочинения. А ведь завтра рано вставать. Но никто не расходится. В крохотном купе лагерного вагончика тесно, мы сидим плечом к плечу на жестких койках. Только вокруг Жени немного свободного пространства: ведь в руках у него гитара.
Аккорд, еще аккорд... Гори, гори, моя звезда!
Женя поет полным голосом. На этот раз никто не подпевает. Это должен петь только он, так может петь только Урбанский.
– Гори, гори, моя звезда!..