Поморские были и сказания
Шрифт:
— Ты смотри, до времени языком не болтан и бумагу не показывай. Мы с тобой потихошеньку да поле-гошеньку.
Конец зимы Зубов в Колу на оленях уехал, оттуда хотел в Норвегу, а я дома поживаю в радужных мечтах. Барыши делю. Тысячи свои распределяю.
Началась навигация. Лето. Жена с ребятишками рыбешку добывает, а Матвей Корельской от компаньона телеграммы ждет.
Пришла весточка, что пароходик этот в Архангельске продан. Я телеграммы жду. И на Мурман это лето-я не пошел.
Весь распался
Жена уговаривает:
— Погоди ты падать духом. Мало ли какие в городах, в конторах да в банках, задержки. Может, Зубов и денег еще не получил.
А у меня сердце болит, в трубочку свивается.
Осень пришла, и Зубов домой прибыл. Приехал — ночью. Я с утра дорогого гостя ждал, обмирал.
В паужну* сам полетел.
Он разговаривает, расхохатывает, о деле ни слова. Может, думаю, семейные мешают? Шепчу:
— Мне бы с вами, Василий Онаньевич, по секрету…
А он на всю избу:
— Что? Какие у нас с тобой секреты?
— А дельце наше, Василий Онаньевич?
— У Василия Зубова с Матюшкой Кореляком дела?!
— А пароход-то!
— Что пароход? Скорее, Корельской! Мне некогда.
— Да ведь деньги-то у меня брали…
— Что? Я у тебя, у голяка, деньги? Ха-ха-ха!
Я держусь обеими руками за стол, все еще думаю — он шутит.
— Василий Онаньевич, бумагу-то нотариальную забыли?
— Какую бумагу?
— Зимой делали.
— Мало ли я зимой бумаг сделал! Неси ее и приведи писаря.
Слетал домой за бумагой, добыл писаря. А руки-то, и колени-то трясутся.
Зубов рявкнул:
— Читай Корельскому его бумагу!
Писарь читает:
— «Я, крестьянин такой-то волости, Матвей Иванов Корельской, сим удостоверяю, что промышлял на купца Василия Ивановича Зубова на обычных для рядового мурманского промышленника условиях. Договорную плату деньгами и рыбой получил сполна и никаких претензий не имею. В чем и подписуюсь.
М. Корельской».
Не хочу рассказывать плачевного дела! Две недели я без языка пролежал. Опомнюсь — клубышком катаюсь, поясом вьюсь. Мне сорок годов, я до кровавого поту работал — и все, все прахом взялось!
Всё отнял Зубов, оставил с корзиной…
Тут праздник привелся. Я вытащил у жены остатные деньжонки, напился пьян, сделался как дикой. Полетел по улице да выхлестал у Зубова десять ли, двенадцать ли рам. Меня связали, бросили в холодную…
После я узнал, что в тот же вечер мужики всей деревней приступили к Ваське Зубову, просили мои деньги отдать. Он от всего отперся.
— Пусть подает в суд. Вы ставаете свидетелями?
Мужики ответили:
— Не знаем, Зубов, не знаем, можно ли, нет ли на тебя в суде доказать. По делам твоим тебе давно бы камень на шею, безо всякого суда. Помни, Зубов, собачья твоя совесть,
Спасибо народу, заступились за меня, не дали мне духом упасть. Я не спился, не бросил работать и после Зубова лихорадства*, только… радость моя потерялась, маяк мой померк, просвету я впереди не увидел. Годы мои далеко, здоровье отнято. Больше мне не подняться.
Да я бы так не убивался, кабы одинокий был. Горевал из-за ребят, из-за жены.
С воплем ей говорю:
— Ох, Матреша! Мне бы тебя в землю запихать да робят в землю, вот бы я рад сделался, что не мучаетесь вы!
Она рядом сядет, мою-то руку себе на голову тянет:
— Матюша, полно-ко, голубеюшко! Мы не одни, деревня-та как за нас восстала… Это дороже денег! Гляди, мужики с веслами да с парусами несутся: видно, сельдь в губу зашла, бежи-ко промышляй!
Однако я в море не пошел, поступил в Сороку на лесопилку.
Мужики ругают меня:
— Эдакой свой опыт морской под ногу Ваське хочешь бросить! Мало ли хозяев, кроме Зубова…
Все хозяева с зубами.
Доски пилю — в море не гляжу, обижусь на море. Сколько уж в сонном видении но широкому раздольицу поплаваю… Сердце все как тронуто. Я в Корелу не показываюсь, фрегата Васькиного видеть не могу.
Копейки, конечно, откладываю. Не на корабль — кораблем батраку Матюшке не владеть, — откладываю ребятам на первой подъем, чтобы не с нищей корзиной жизненный путь начинали. Дети мои зачали подыматься, об них мое сердце заболело. Боюсь, не хочу, чтобы дети к Зубовым в вечну работу попали.
После Зубовой беды еще пятнадцать лет я не отдыхивал ни в праздник ни в будни, ни зимой ни летом. Было роблено… Сердита кобыла на воз, а прет его и под гору, и в гору.
В одном себя похваляю: грамоте выучился за это время, читать и писать.
Матрешке моей тяжело-то доставалось. Ухлопается, спину разогнуть не заможег, сунется на пол:
— Ребята, походите у меня по спине-то…
Младший Ванюша у ей по хребту босыми ногами и пройдет, а старшие боятся:
— Мама, мы тебя сломаем.
Тяжелую работу работаем, дак позвонки-ти с места сходят. Надо их пригнетать.
Матрена смолода плотная была, налитая, теперь выпала вся. Мне ее тошнехонько жалко:
— Матрешишко, ты умри лучше!
— Что ты, Матвей! Я тебе еще рубаху стирать буду…
Пятнадцать годов эдак. Всю жизнь так!..
Что же дальше? Дальше германская война пошла… Два сына кочегарами на пароходе ходят, я на заводишке-дергаюсь; только и свету, что книжку посмотрю.
А потом — что день, то новость. В Петербурге революция, у нас бела власть. Про свободу сказывают, а Зубов в Учредительное собрание срядился.