Поморские были и сказания
Шрифт:
А пожил с Матреной и увидел в ней помощницу неусыпающую, друга верного. Она со мной заодно думу думала. При ней я на свои ноги начал вставать.
Я на Мурмане, жена дома, сельдь промышляет, сети вяжет, прядет, ткет, косит, грибы, ягоды носит. Матреша моя и мужскую работу могла. Тес тесала, езы* била, кирпичи работала…
Ребятишки родились — труднее стало. А Матреша, хоть какая беда, уж тихонько она сдумает, ладно скажет…
В шесть годов мы избу свою поставили. Вместе лес возили, стены рубили, вместе крышу крыли.
В
В море ли, на берегу ли работаю — все нет-нет да погляжу на чужие кораблики, как они плывут, брызги на стороны раскидывают. Погляжу да подумаю: «Ничего! Проведу и я свою борозду».
Деньжонки я усердно копил, а что строить буду не малую скорлупку, а заправскую шкуну, это я давно решил.
Семья в Корелах, я на Мурмане; что добуду, им оторву, остальное в кошель; на себя ни полушки. И кошель на груди носил.
Каждый рубль — что гвоздь на постройку моему желанному кораблю, каждым рублем я на волю выкупался сам и детей выкупал.
По праздникам на эту картину любовался. Любовался — не думал, не гадал, какая гроза над моей головой собирается.
Хозяин мой, Василий Зубов, в нас, в рабочих, не входил. Платит грошами, в зиму пропащей рыбой кормит — и ладно, думает, дородно им.
Покамест я у него в кулаке сидел, хоть и жужжал, да не рвался, он до меня ровным был. А как усмотрел, что Корельской на него встает, запосматривал на меня не мило.
Осенью, при конце промысла, не утерпел, скричал на меня при народе:
— Эй, любезный! Люди смеются, да и вороны каркают, будто кореляки собственные пароходы заводят. Ты не слыхал?
— Про людей не слыхал, — говорю, — может, и пароходы. А вот насчет шкуны я подумываю.
Он зубы оскалил:
— Подумываете? Ай да корельская лопатка! А по моему, спустить бы тебе на воду нищу коробку, с которой по миру бегал, а заместо паруса маткина нища сума. Экой бы корабль по тебе!
Это он меня да матерь мою нищетою ткнул…
Сердце у меня остановилось.
— Ты! Ты, который нас по миру с сумой пускаешь, ты сумой этой нас и укоряешь? Мироед! Захребетник мирской! Погоди, умоетесь вы, пауки, своею же кровью!..
Кругом народ, стоят молчат.
Уж не помню, чего я еще налягал языком; что было на сердце, все вызвонил. Хлопнул шапку о землю, побрел прочь.
Иду — шатаюсь, как пьяный. Сердце себе развередил.
Тут испугался: пожалуй, заарестуют меня. Урядник все слышал, он Зубову слуга… И до того мне Матрешку да ребят увидать захотелось!.. А мимо пристани гальот знакомого человека и плывет, в Ковду пошли. Ковда с Корелой рядом.
Взяли меня без разговоров. Ничего, что пассажир — без шапки.
Долгу за Васькой семь рублей с полтиной оставалось, я всего отступился.
Дома сельдь
Скоро и он сам домой пожаловал. Я мимо иду, он в окошко окликнул:
— Корельской, ты что, чудак, тогда от меня убежал? Кроме шуток: скоро ли шкунарку свою ладишь стряпать?
— Мне ведь не к спеху, Василий Онаньевич. Через год, через два…
Он воровски огляделся:
— Ну-ко, зайди в сени.
В сенях и шепчет:
— Хочешь, тебя со шкуной сделаю на будущую весну?
Я и глаза выпучил, а он:
— Ум у тебя дальновидный, ты опыт имеешь, практику знаешь. Пора, пора тебе, Матвей Иванович, в люди выходить.
Такой лисой подъехал. Я и растаял. Слушаю — как мед пью.
А Васька поет:
— Знакомый норвежский куфман * запутался в делах. Наваливает мне за гроши — за две тысчонки — новенький пароходик. А у меня деньги все в дело вложены. Денег нет. Ничего не решив с куфманом, поехал в Архангельск, а в Архангельске частная контора на упрос просит сосватать пароходик тысяч на восемь… Понимаешь, Матюша, — Васька-то говорит, — мы норвецкий пароходик и сбагрим им за восемь тысяч, а сами за него заплатим две. Барыш-то по три тысчонки на брата…
Я глазами хлопаю:
— Это кого же вы в братья-то принимаете?
— Как кого? Да тебя! Принимаю тебя, Корельской, в компаньоны. Тысячу рубликов я у себя наскребу. Тысчонку ты положишь.
Я заплакал:
— Не искушай ты меня, Василий Онаньевнч! Всего у меня капиталу семьсот семьдесят четыре рубля шестьдесят одна копейка.
— Давай семьсот семьдесят четыре рубля. Прибыль все одно пополам.
Я воплю:
— Дай до утра подумать!
Ночью с Матреной я ликую:
— Три тысячи барыша… Мне их в двадцать лет не выколотить. А тут сами в рот валятся. Три тысячи! Ведь это шкуна моя, радость моя, к моему берегу вплотную подошла: «Заходи, — говорит, — Матюша, берись за штурвал, полетим по широкому раздольицу…» Ох, какой человек Василий Онаньевич! Напрасно я на него обиделся!
Жена говорит:
— Может, так и есть. Только бумагу вы сделайте.
Утром сказываю свое решение Зубову, что согласен, только охота бумажку подписать у нотариуса. Он глазища опустил, потом захохотал:
— Правильно, Корельскои! Ты у меня делец!
Поехали на оленях в уезд. На дворе уж зима. Зубов к нотариусу пошел, долго там что-то вдвоем гоношили.
Потом меня вызывают. Чиновник бумагу сует.
А я неграмотный вовсе. Только напрактиковался чертить свою фамилию. Надо бы велеть прочитать, что в бумаге написано, а я где дак боек, а тут как ворона лесна.
Пакаракулил подпись, может, задом наперед, — и получил копию. Сложил Зубов мои денежки в сертук, во внутренний карман, и еще наказывает мне: