Понимание
Шрифт:
Так я понимал мысли В. Ф. Чванова о «долгом детстве».
Однажды вечером я сидел у него дома. Мы слушали магнитофон: Рахманинова. Среди многочисленных записей Чванова Рахманинов занимает особое место, как на книжных полках каждого из нас занимают особое место любимые писатели.
Между двумя записями я сказал в шутку:
— Может быть, сейчас откроете, о чем вы говорили с той девушкой, что отдала вам яд?
— А вы угадайте, — улыбнулся, — пофантазируйте.
— Ну, конечно, вы рассказали ей о себе.
— Да. Но о чем?
— О чем? — задумался я. — О первой вашей любви вы, разумеется, не говорили. Это на вас не похоже.
— Я рассказал ей о первом моем бандите. — Помолчал. —
Потом, слушая Рахманинова, я думал о барьерах. Слова «поверх барьеров» стали поэтической формулой нашего века. Разбивает барьер летчик, обгоняющий громыхание грома. Опрокидывает барьер хирург, пересаживая собаке второе сердце. Ломает барьер физик, все более подробно рассматривая микромир. И с каждым разбитым барьером раздвигается человеческое бытие, вырастает человек.
Чванов хочет сокрушить барьер жестокости.
Когда я уходил, он, пожимая мне руку, чуть ее задержал:
— Что, завтра опять будете мучить меня вопросом, о чем я говорил с той девушкой?
Я рассмеялся.
Самые «счастливые» очерки, видимо, те, после опубликования которых у автора устанавливаются еще более близкие отношения с их героями. Для меня это в большой мере — «Детектив без детектива». После опубликования этого очерка о подполковнике милиции Владимире Федоровиче Чванове общение с ним не только не оборвалось, но стало более непринужденным и широким — мы беседовали часто о жизни, о молодежи, об искусстве воспитания. Я рассказывал ему о новых книгах, он мне — о товарищах по работе, о том, как раскрываются дела.
Упомянул я однажды в разговоре с Чвановым и о «Трудной книге» Г. Медынского. Оказалось, он ее не читал. «Почитайте, — посоветовал я. — Ваша книга!»
Мне эта работа писателя Медынского доставила радость, несмотря на то, что повествует она о безрадостных вещах. Источник радости в том, что она — книга — не только «трудная», но и добрая, умная.
Мнение В. Чванова о ней хотелось мне узнать не потому лишь, что Владимир Федорович — вдумчивый и доброжелательный читатель. Само содержание «Трудной книги»: письма молодых заключенных автору, его напряженные раздумья над их судьбами, осмысление истоков зла, еще существующего в нашей жизни, — близко и созвучно тому, что составляет содержание мыслей самого Чванова.
И в то же время, видимо, неверно говорить, что они, Медынский и Чванов, имеют дело с одним и тем же человеческим, жизненным «материалом». Перед Медынским — в основном люди, находящиеся уже давно в заключении: убийства, насилия, воровство, хулиганство, страх за содеянное, суд — это у них позади; сейчас они мучительно пытаются понять себя, понять жизнь, стоят иногда на пути к нравственному обновлению. Чванов же сталкивается с этими людьми (сталкивается в самом буквальном и жестоком смысле слова) в те минуты, часы, когда они только что внесли в чью-то жизнь — и вообще в жизнь в широком понимании — большое горе, а иногда и невосполнимые утраты.
«Трудную книгу» Чванов читал долго, усердно. И вот — дочитал.
— В книге Медынского действительно много хорошего, — сказал он мне. — Замечательно, что писатель так неутомимо переписывается с этими людьми, что он вмешивается в их судьбы, это работа человека не только талантливого пера, но и, видимо, талантливого сердца. Но, понимаете, достоинство книги я вижу и в том, что она вызывает желание спорить, во многом не соглашаться с автором…
Мы сидели за столом, пили кофе, говорили о книге. Перед этим Владимир Федорович сутки дежурил по городу, много чего повидал: Москва — город большой, сложный. И думается мне, что эти еще не остывшие впечатления не могли не отразиться на нашем диалоге.
— Поговорим сначала не о «Трудной книге», хорошо? — сказал Чванов. — То, о чем я давно хочу поспорить, выражено особенно отчетливо во многих статьях ваших собратьев по перу, лишенных той широты размышлений, которой подкупает Медынский. В последнее время читаешь иногда в газетах: девятнадцатилетний оболтус совершил убийство. Кто виноват? Виноват директор Дома культуры: он редко устраивал увлекательные вечера молодежи. Подростки жестоко оскорбили девушку — вся тяжесть гнева журналиста обрушивается на голову руководителя районной физкультурной организации за то, что он не оборудовал как надо площадку и бедным ребятам некуда было девать избыток юных сил. Разграбили винный ларек… Кому в первую очередь мылить шею? Начальнику СМУ! За то, что не построил вовремя широкоэкранный кинотеатр — молодежь из-за этого тоскует по вечерам. Не смейтесь! Я, конечно, сгущаю. Но логика именно такая. Это не только мое мнение. У нас в МУРе лежат письма от хороших, честных людей. Их содержание весьма отличается от того, что порой пишут в статьях и книгах. Авторы писем к нам говорят в первую очередь о громадной, трудно-искупимой личной вине тех, кто нарушает закон, не находя оправдания этой вины в обстоятельствах и условиях нашей сегодняшней жизни.
— Обстоятельства, Владимир Федорович, — сказал я, — разумеется, глубже, чем думают авторы некоторых, не спорю, малоубедительных статей. Но тщательное исследование роли обстоятельств ничуть не исключает, по-моему, личной вины человека…
— Важен вопрос, — нетерпеливо продолжал Чванов, — о соотношениях первого и второго. И тут мне хочется раскрыть книгу Медынского, который, по-моему, тоже не избежал весьма распространенного сейчас среди литераторов заблуждения. Когда читаешь письма заключенных, которые автор дает и комментирует с глубокой и, я бы сказал, благородной человеческой болью, то видишь, что почти все они — жертвы обстоятельств. Злые родители, бесталанные учителя, старорежимные мастера на заводе, безликие комсорги, бездушные профорги, самодуры-начальники — вот что с какой-то, понимаете, неизбежностью толкает их к нарушению закона и даже порой к нарушению элементарных норм порядочности и человечности. Словом, в их падении виновато в первую очередь несовершенство окружения, несовершенство общества или, как пишет Медынский, порядок жизни, люди, определяющие этот порядок.
— Но ведь именно от общества, — возразил я, — от окружающих людей — родителей, учителей, комсоргов — от «порядка жизни» зависит формирование личности, ее судьба. Недавно я прочел об одной удивительной судьбе: отважный мальчишка, сын полка, участвовал в боях Отечественной войны, был награжден, кажется, орденом, а потом столкнулся с равнодушием, недоверием, беспринципностью, махнул на все рукой, попал в дурную компанию, очутился в тюрьме. Вот вам — человек и обстоятельства.
— Вы сами опровергли себя двумя словами «удивительная судьба». Не будем говорить об исключительном. Несколько часов назад во время дежурства я видел некоего юнца, который поднял руку на родителей, хороших, скромных людей.