Понтифик из Гулага
Шрифт:
– Я отомстил за тебя, – признался Станислав. – Я его застрелил.
Гутя словно уже знала об этом, сказала сдержанно:
– Благодарю, пан… Что ты сейчас хочешь?
– Мне ничего не нужно.
– Даже благодарности и поощрения? – она ещё пыталась как-то соблазнить его, трогала, улыбалась и дышала в лицо. – Ты первый мужчина, не требующий награды.
Он тогда задал вопрос, который его мучил все последние месяцы.
– Скажи, зачем ты пилила на скрипке, когда учитель с тобой занимался?
Раньше он думал, тётушка делает вид, будто учится играть. Чтоб не было подозрений.
– А он по-другому не мог, – почти весело рассмеялась она. – Пока играю я, играет он… Ты как хочешь? Может быть, тебя тоже нужно стимулировать? Скажи,
– Мне нужно скрыться, – заявил он, – на время. Береги виолончель.
И ушёл, не сказав куда.
Три месяца, до самого лета, он прятался у знакомого старика-еврея, который раньше каждый день приходил к ратуше слушать музыку. Этот старик знал все новости в городе и приносил их постояльцу. Он и сказал, что полиция ищет Станислава, каким-то образом вычислив причастность уличного музыканта к убийству чиновника. Потом старик с горечью сообщил, что Августа продала виолончель какому-то любителю инструментов из Варшавы, но он знает кому, и есть возможность впоследствии её выкупить.
Он так любил свой инструмент, что готов был немедля лететь к тётушке и устроить спрос, но жизнь опередила и наказала: у Гути оказался сифилис в опасной стадии, и, не зная о том, она заразила богатого хозяина, в доме которого трудилась и считалась не домработницей, а содержанкой. По его доносу тётю арестовали и хотели судить, но скоро отпустили. Тогда вообще открыли все тюрьмы и каталажки, поскольку на Белосток уже наступала Красная армия, и власть Пилсудского бежала из города.
Станислав тоже вышел из своего укрытия, как волк с вынужденной лёжки – пустой, оборванный и с голодным блеском в яростных глазах…
4
Лабаз оказался действительно сооружением знакомым и хитроумным, только вот о существовании таковых он забыл напрочь. На трёх высоких столбах стоял невеликий, сажень на сажень, плотно рубленный амбарчик венцов в шесть, с крышей из толстенных плах и такой же дверью. По всем приметам, здесь был когда-то широченный двор богатой крестьянской усадьбы, теперь заросший молодым лесом, кустарником и высокой травой. И сохранилось в целости всего два сооружения – тесовые ворота под крышей и этот лабаз, которым, вероятно, ещё пользовались. Строили их чаще в лесных районах, где опасались не только проворного дикого зверя, мелких грызунов и моли, но скорее воровитых, пришлых людей, дабы спрятать на видном месте самое ценное – добро, меховую зимнюю одежду, пушнину и провиант. Забраться без лестницы мудрено, тем паче, проникнуть тайно: всякое движение видать за версту, а народ здесь и впрямь жил лихой, редко кто не возил с собой заряженную фроловку, а чаще трёхлинейку или обрез. И вообще, оружия у местного населения было несчётное количество и самых разных эпох. Только в бытность Станкевича его выгребали из разбойничьих закромов дважды, изымали всё, вплоть до старинных фузей и мушкетов, а стволов ничуть не убывало. При этом на территории не было ни войн, ни бунтов, если не считать нашествия поляков и знаменитую историю с Сусаниным.
Так что подумаешь, откуда прилетит, прежде чем штурмовать эту крепостицу на трёх высоченных столбах.
Но более чем пули и сами местные, и пришлые опасались заклятий и оберегов, поставленных на каждый лабаз. На иных даже лестницы были, приставные или в виде поперечных перекладин по одному из столбов, словно приглашающие к ограблению – забирайся, ищи поживу! И добро, если, поднявшись до середины, ощущаешь, как охватывает безотчётный страх или начинает казаться, будто лабаз рушится на тебя. Чаще ни с того ни с сего смельчак срывался с последних ступеней, падал с высоты пяти-восьми метров и ломал себе спину, шею, или от удара отрывалось сердце. Что его столкнуло, почему сорвался, уже и не спросишь.
Возле таких лабазов Команда Станкевича потеряла трёх человек, это не считая ранения его самого и увечья ещё одного местного милиционера. И только после этого пришлось отдать приказание жечь лабазы, не делая попыток
Бабушку лесничего, Василису Ворожею, он помнил точно так же, как свою тётю Августу. Обе эти женщины, а точнее, память о них, преследовали его много лет, пока он не искупил вину, оказавшись в мостостроительном лагере Гулага, куда угодил за эту же девицу.
По крайней мере, там и Гутя, и Василиса перестали сниться, а потом и вовсе будто бы убрались из его вольных и невольных воспоминаний.
Василиса хоть и была причастна к местным колдунам и чародеям, однако на допросе выяснилось, ничего зловредного не совершала, даже стыдилась своего родства с ними, и, где-то наслушавшись агитации, мечтала вступить в комсомол, поехать на стройку или выучиться и потом учительствовать на севере, у туземцев. Вести о новой жизни долетали и в такую глухомань, а в Замараево открыли даже избу-читальню и провели радио. Исправлять что-либо в выданном центром ордере на аресты ему было запрещено, однако в особых случаях Станкевич имел право поставить прочерк, означавший, что подозреваемый физически отсутствует в этом мире. Иными словами, погиб при попытке задержания, для чего следовало написать и приложить рапорт о случившемся. Он так бы и сделал, отписавшись, что означенная девица сама бросилась в реку и утонула, но среди бойцов его Команды были доверенные люди Комиссии, писавшие свои секретные отчёты, и Станкевич знал, что его документы могут быть проверены. Поэтому пришлось договориться с Василисой, чтоб разыграть утопление.
А эта своенравная девица на глазах у бойцов и местных жителей прыгнула в омут с камнем на шее. И в самом деле, утопилась! Односельчане выловили её неводом через несколько часов, безропотно завернули в холстину и понесли родителю, Анкудину Ворожею, который в списках тогда не значился. Зловредный Анкудин чуть бунт не поднял. Пришлось Команде стрелять поверх голов пришедших разбираться вдохновлённых им жителей. Утопленницу схоронили на кладбище, поскольку местные церковных обычаев не чтили, а священников тут не бывало полвека, шарахались с тех пор, как последний монашествующий поп расстригся, взял замуж местную ведьму и ушёл в леса.
Станислав видел сам, как несли Василису на кладбище, уже распухшую от жары и смердящую, видел, как заколачивали гроб и опускали в могилу, а своим глазам он верил безоглядно. На похоронах он не присутствовал, чтобы не дразнить местное население, наблюдал издалека, незаметно, и если бы ещё были слёзы, то бы, наверное, плакал. А так лишь непроизвольно стискивал кулаки и гонял тяжёлый, царапающий кадык по горлу, который ему когда-то мешал играть на скрипке.
В эту же ночь она приснилась ему мёртвая, сине-голубая, как русалка, и простоволосая.
– Хочешь, приду к тебе живая? – спросила вкрадчиво голосом тётушки Гути. – Ты же меня хочешь? Я это видела, когда пытал. И когда сговаривал утопиться понарошку… Ты же влюбился в меня, товарищ Станкевич! Как в тётушку Гутю… Ну, хочешь или нет?
– Не хочу! – крикнул Станкевич и проснулся, разбудив товарищей по Команде.
Невзирая на специальный подбор бойцов, верных делу революции и психологически выдержанных, во сне многие кричали и разговаривали, так что на это никто внимания не обратил. Да и сам Станислав помнил сон до полудня, а потом в делах замотался и напрочь забыл. И вечером, когда Латуха, председатель комбеда, сказал, дескать, у него баня протоплена, не желает ли попариться – не вспомнил, однако согласился. У всех тут бани были по-чёрному, первобытные, дикие, даже заглядывать приходилось с опаской, чтоб сажей не перемазаться, а у Латухи – по-белому и совсем новая. Отправился без задней мысли, в предбаннике разделся, взял керосиновый фонарь и вошёл в парную. А Василиса сидит на полке, веником играет и говорит: