Понять - простить
Шрифт:
— Зачем?
Верочка не ответила. Она выбирала пирожные.
— Вы любите эти бриоши? — спросила Верочка, показывая на золотистые в масле пирожные. — Или лучше я вам возьму с кремом. Очень хороши. Придем домой, устроим вас, отдохнете, а потом пообедаем у Мензенкампфши, и к нам — чай пить, из самовара. Прекрасный город. Мы никогда бы отсюда не уехали, тут, несмотря на все эти Piik uul, настоящая Россия, но тут большевики. Вот вы спросили — зачем? И я вам отвечу: затем, что тут большевики. С ними жить нельзя. Вы слыхали, как Булак-Булахович арестовал генерала Юденича? Если бы не полковник Гюрстель и не англичане, его увезли бы в Юрьев и там отдали большевикам. Не забывайте, Федор Михайлович, что вы у них служили, а потом ушли. Они этого не прощают. Балаховцы по городу волками рыщут. В Петербургской гостинице постоянные скандалы. Да на один
Они подошли к узкому темному старому дому.
— Пожалуйте, — сказала Верочка. — Посмотрите-ка, какая лестница. И ночью никакого освещения. Со свечой гостей провожаем, и так это красиво, патриархально. Свечу ладонью прикрываешь, пальцы розовые сквозят, и тени бегут по ступеням. Кажется, слышишь ласковый шепот наших бабушек и дедушек…
XIX
Вечером Федор Михайлович, постриженный и побритый, в простом, но приличном штатском костюме, полученном, по хлопотам Екатерины Петровны и Шпака, от американцев, уютно сидел в просторной комнате со старинными маленькими окнами.
У спинок постелей стоял большой, накрытый скатертью, стол, на нем шумел самовар, были стаканы, чашки, тарелки с пирожными, с маслом, с ветчиной и хлебом. Екатерина Петровна, оправившаяся, помолодевшая, сидела за самоваром, Верочка помогала ей, Федор Михайлович и Шпак допивали чай, Деканов открыл форточку и курил подле нее трубку.
— Как же это устроили? — спросил Федор Михайлович, оглядывая все это довольство и свой костюм.
— Мы дети Бога, — сказала Екатерина Петровна. — Разве мы знаем, для чего и зачем посылает Он нам то или другое испытание? Разве мы не птицы небесные, мы приехали без копейки денег, а теперь можем жить. Нашелся добрый человек.
— И, конечно, еврей, — сказал Шпак.
— При каждом русском, — сказал философически Деканов, — непременно есть хороший добрый еврей-благодетель. Все евреи — жиды, а этот, особенно хороший — еврей! Так вот! Иду я по Нарве и встречаю такого. Он большие дела со мною имел по шерстяному делу. Поговорили "по душам". "Я, — говорит Соловейчик, — ни минуты не сомневаюсь, что Россия будет снова богатая и собственность восстановлена. Угодно, я вам ссужу под ваше "Серебряное руно". — Я говорю: у меня нет никаких Документов, — а он отвечает: "Я вам, Николай Николаевич, на одно ваше слово поверю. Не первый год знакомы…" И ссудил мне тысячу фунтов. Ну и живем…
— И все не так… все не так, — качая завитой у парикмахера, седеющей фарфоровой, изящной головкой, говорила Екатерина Петровна. — Соловейчик — это тебе от Бога… А Шпак?.. Смотрите — служит. При Древенице состоит, а тот что-то делает по ликвидации армии… А на ши святые старушки? Все, все от Бога. Надо верить… Помните, с нами из Царского Села пришел профессор академии Байков? Устроился у эстонцев в военном училище, преподает им тактику и топографию, а Зеленков, артиллерийский генерал, под Перновым садоводство в долг снял, уже парники налаживает. Гвардеец Ермолаев, лихой сердцеед, — сколько женщин загубил, — конторщиком на пивоваренном заводе… Вы скажете, не Бог? А помните Антоновскую… Нет, вы не знали ее… Коля, за кого она вышла потом?
— За Реброва.
— Ну, сказал! Не за Реброва. За Реброва это ее сестра вышла, она за Баумана и развелась с ним, теперь едет в Германию переводчицей к японскому консулу Суусуки. Ну, разве не птицы небесные? Разве мы не дети Бога? Ах, я была раньше легкомысленная, во многое не верила, многого не понимала. Теперь я все понимаю. Все от Бога!
— Что же, — вставая, в глубоком волнении проговорил Федор Михайлович, и деревянным был его голос. — И Наташа замучена… по воле Божьей? И чрезвычайка… и голод… и миллионы расстрелянных… и замученные Государь и его святые дети. Это от Бога? Кто же наш Бог?.. Жестокий Бог крови?? Бог Адонаи?
Екатерина Петровна растерялась. Сипел, напевая русскую песню, самовар.
За окном были тихи улицы средневекового города. Откуда-то доносился томный вальс. Оркестр играл на далеком катке.
Звонко и молодо прозвучал голос Верочки.
— Есть испытания, — сказала она. Она встала, покраснела. Дрожала нижняя губа над подбородком с ямочкой. — Мы видим страдания, страдания минутные… пускай даже страдания целого года… как у Царской Семьи… И мы думаем о земном. А на деле… Святыми великомученицами, святым страстотерпением восходят
Верочка не договорила и убежала в свою комнату.
Томил далекий вальс. О чем-то тихом и грустном рассказывал старый медный самовар, и попыхивала, и сипела трубочка в зубах у Деканова.
— Вот, Катя, и так иногда бывает, — наконец сказал он, — что яйца курицу учат.
— Кошмар, — прошептал Шпак.
Счастьем сверкали его глаза. Точно видел он за этим кошмаром светлое и радостное пробуждение.
XX
Две недели спустя ранним утром Федор Михайлович поднялся по узкой железной лестнице из трюма немецко го товаро-пассажирского парохода «Alexandra» и прошел на бак. На трюмном широком люке, покрытом брезентом, было пусто. Пароход шел по снежному полю. Бледно-синее предрассветное небо сливалось на горизонте с синими льдами. Под носом парохода шуршал разбиваемый им лед. Сзади оставалась темная полоса воды с плавающими в ней кусками льда. Пароход шел плавно и спокойно. Шуршали льдины о его борта и усыпляли мысль. Кругом бесконечные снежные просторы. Сзади творилась несказанная тайна красоты ежедневного рождения солнца. Играли солнечные лучи. Золотой дымкой укутывалась снежная пустыня, и каждую секунду менялись краски, из золота вливаясь в пурпур, в яркую синь, на которую выплыло полное солнце. Оно разбросало синие тени. Четкими сделало каждую льдинку, отброшенную пароходом, каждый ком снега, далекую сигнальную веху. Справа надвигался на пароход остров. Казалось, что он плыл на пароход. У берега узкой полосой по прибрежному песку плескали темно-синие волны. Торчали розовые гранитные скалы. Сосны стояли розовыми леденцами, мешаясь с черными буками, и в зелено-сером сквозном кружеве рисовалось каменное здание лоцманской станции.
Пароход остановился и гудком вызвал лоцмана. От острова отделился человек. Казалось, какая-то сила с большой быстротой несла его к пароходу. Стоя одной ногой на маленьких санках об одном полозе, опираясь руками на палку, он другой ногой с острым коньком быстро отталкивался от льда и мчался по ледяному простору, оставляя тонкий, блестящий след.
В утреннем голубом воздухе, пропитанном золотыми нитями, человек в меховом треухе и коротком полушубке казался живущим какой-то особенной, красивой жизнью, так не похожей на жизнь других людей. Одинокий остров, буки и сосны подле маленького здания с непогашенным светом в окне, синяя кайма воды у берега и ледяные просторы с несущимся человеком — сага севера… спокойная, тихая, незлобивая. Человек подлетел к пароходу. Со свистом размахнулась веревка, змеей упала на снег. Он подхватил ее, привязал к ней санки. Их втянули на пароход. Бросили веревочную лестницу, и он быстро вскарабкался на черный борт. Он оказался краснощеким румяным широкоплечим шведом-лоцманом.
Пароход зашумел винтом, взбил за собою зеленовато-белую пену, дрогнул, взлезая на лед, обломал его и пошел, шурша льдинами. Лоцман стоял наверху подле рулевого и коротким пальцем показывал направление к проявлявшимся вдали синим островам.
На пароходе начиналась жизнь. Изящный белокурый господин в коротком пальто и туфлях на босу ногу, с дамскими щипцами в руках пробежал по палубе к камбузу. Спустился. Поднялся, остановился у борта. В дверях лестницы появилось завитое, томное, напудренное женское лицо, и картавый голос капризно произнес: — Alexandre, veux-tu descendre? (Александр, сойдешь ли ты? (фр.)) Белокурый господин кинулся вниз, за скрывшейся в люке дамой.