Попугаи с площади Ареццо
Шрифт:
— Да.
— Значит, это ты расист.
— Это не одно и то же. В Европе все белые. В этом нет ничего особенного, это нормально.
— Вот оно что! А мне казалось, что в сексе ты не очень-то стремишься к тому, что нормально. Значит, тебе можно ударяться во все тяжкие, только если твои партнерши — белые. Знаешь что? Ты сам — настоящий расист, ты ненавидишь и черных, и мулатов. Я-то, по крайней мере, могу сказать, что выбираю, с кем мне спать, не руководствуясь предрассудками. А ты — да.
— Могут же мне нравиться белые.
— А они тебе правда нравятся? Или ты сходишься с ними, чтобы забыть,
Но Фаустина недолго радовалась своей последней реплике, уже через минуту она пожалела, что сказала такое. На Дани ее слова произвели эффект разорвавшейся бомбы: он взвыл, скорчился от гнева и принялся крушить все, что попадалось ему под руку. Ваза, посуда, телефон, телевизор, фотографии в рамках — все полетело на пол. Он перевел дух, метнулся в соседнюю комнату и стал мощными ударами сбрасывать с полок книги и топтать их ногами. Фаустина прижалась к стене и кричала, чтобы он прекратил, понимая, что, если попасть под горячую руку, он может ее просто убить.
Когда вдруг обнаружилось, что ломать больше нечего, он застыл, тяжело дыша, расставив ноги и растопырив руки, готовый разнести что-нибудь еще. И налитыми кровью глазами уставился на нее.
Она сперва выдержала его взгляд, потом, сообразив, что лучше подчиниться доисторическим законам покорности, опустила глаза.
Он в последний раз взревел, вновь обрел человеческий облик и, хлопнув дверью, выбежал из квартиры.
Убедившись, что она точно одна — и наконец-то в безопасности, — Фаустина опустилась на пол и как следует выплакалась; она не знала точно, о чем рыдает, но собственные всхлипы успокаивали ее, убеждая, что не произошло ничего особенного.
За четыре часа она выбросила все, что расколошматил Дани, и расставила по местам все, что уцелело. И чем меньше в квартире оставалось следов этого побоища, тем лучше она себя чувствовала. Она решила не докапываться до причин его срыва. Просто Дани получил у нее ярлык «психопата». А психопат — это значило: «надо держаться подальше», это значило: «ни к чему разбираться, нам этого все равно не понять». Словом, он попал в разряд монстров. Гитлер, Чингисхан, Сталин и даже Мехди Мартен, серийный убийца, которого господин Давон защищал, — кстати, ничего удивительного, одного поля ягода.
Итак, роман с Дани закончился. Что ж, тем лучше. Ей как раз стало надоедать… Конечно, приятно было так бурно трахаться, по сто часов и в ста пятидесяти разных позах. Но повторение приедается. За время этих безумств она дважды заработала вагинит. В первый раз ее это даже порадовало — будто ее наградили медалью за отвагу на поле боя: воспаление слизистых оболочек она восприняла как военный трофей, доказательство того, что она стояла насмерть в любовной схватке. Вынужденное воздержание очень усложнило их жизнь в следующие дни: они с Дани чуть ли не съесть друг дружку были готовы, пока у них не было возможности слиться в экстазе. Но уже второй вагинит заставил ее из осторожности инсценировать срочную поездку к матери. Вычищая пылесосом осколки стакана из щелочек между паркетинами, она поняла, что подвергала собственное здоровье опасности. Хотя свингерские клубы, к примеру, ей быстро наскучили. Это вообще всегда было ее слабым местом: ей быстро надоедали и люди, и занятия.
Звук открывающегося замка застал ее врасплох. Какая-то тень проскользнула по коридору. Перед ней возник Дани. Она застыла.
— Прости, — пробормотал он.
Она не реагировала.
— Фаустина, прости меня. Я разозлился, но не на тебя, тебе пришлось расплачиваться за других.
— Каких еще «других»?
— Тех, кто видит во мне только мулата.
После долгой паузы между ними вроде как воцарился мир. Фаустина почувствовала, что Дани говорит искренне: он страдает, ему стыдно за себя.
Она задумалась, страдает ли она сама, и поняла: больше всего ее раздосадовало, что пришлось ухлопать четыре часа на уборку.
— Умоляю, Фаустина, прости меня. Я куплю тебе все, что я испортил. И другие вещи тоже. Пожалуйста…
Она рассматривала его мясистые розовые губы, правильные черты лица, чистую кожу, удивительно яркие белки глаз. Внутри у нее взметнулась мощная волна, которую она приняла за прощение и в которой, должно быть, скрывалось что-то и от желания. Она раскрыла объятия. Он тут же бросился ей на шею.
«Только бы он не заплакал. Ненавижу, когда мужчины хнычут».
Она хихикнула: ловкие пальцы Дани уже начали стягивать с нее юбку.
Назавтра Фаустина потребовала, чтобы Дани остался на вечеринку, которую она у себя устраивает.
— Увидишь, мои друзья тебе понравятся: они все педики.
— Чего?
— Ну да, уж не знаю, как так вышло, но все мои друзья педики. Ты им понравишься, это уж точно.
На самом деле она отлично знала, почему ее друзьями были мужчины, которые любят мужчин: это давало ей ощущение власти. В их глазах она была воплощением женщины: обольстительной соблазнительницей, которой они не рвались обладать, но хотели подражать ей.
Ее мать заранее объяснила ей, как это работает: «После пятидесяти лет, моя девочка, ты останешься женщиной только для голубых. Для нормальных мужчин ты превратишься в старый хлам». Фаустина не стала так долго ждать, чтобы подстегнуть свою женственность, общаясь с геями, которые подвернулись ей на жизненном пути. Ее забавляла возможность говорить о мужчинах так же прямо, как это делают они, ей нравилось чувствовать, что они ею восхищаются, не испытывая желания, нравилось освободиться от роли сексуального объекта, которая временами бывает тягостной, — с ними она смеялась и шутила без задней мысли.
Дани заволновался:
— Ты уверена, что мне надо остаться?
— Конечно. Боишься, что тебя скушают как редкий деликатес? Вообще-то, может, так оно и будет. Но ты не дрейфь, — может, они и будут на тебя глазеть, принюхиваться и прислушиваться, но уж в постель-то в любом случае не затащат.
— Какая же ты дурочка! — смеясь, воскликнул он.
— Я знаю, без этого мое обаяние было бы неполным.
Когда появились друзья Фаустины, которых она называла «мальчики», Дани почувствовал облегчение. Их реплики летали по комнате — дурацкие, едкие, комичные; их взгляды, которые он на себе чувствовал, ему льстили. Фаустина лелеяла его, первым подавала ему кушанья, превозносила его успехи в юриспруденции — словом, обращалась с ним по-королевски, и все восемь приглашенных признали за ним право на эту привилегию.