Попытка словаря. Семидесятые и ранее
Шрифт:
Мама в течение всей своей творческой биографии наперегонки с соавторшей писала французско-русский иллюстрированный словарь, который, едва выдержав одно издание, немедленно раскупался, чтобы спрос снова востребовал предложение: издание стереотипное, издание второе, дополненное, издание третье, затем, на рубеже дикого капитализма, – ворованное и пиратское. Весь цимес состоял в том, что помимо собственно лингвистической нагрузки словарь нес иллюстративную функцию и тем самым привораживал не только детей, но и не избалованных столь нестандартным подходом к жанру dictionnaire’а взрослых учеников. Я вырос среди многочисленных французских иллюстрированных словарей и энциклопедий. Поэтому мамин словарь, чья лингвистическая монотонность скрашивалась какими-то плакатного типа картинками с не попадавшими в абрис фигур красками, мне и казался уродом. Французы обладали верстальной техникой, вкусом, тактом, утраченными
Мне захотелось провести инвентаризацию Зазаборья на свой манер: понятие – письменная картинка, понятие – вербальный мазок.
Игра света и тени, пляска преломляющихся лучей важны в повествовании, равно как в изучении свойств памяти и времени. Я до исступления всматриваюсь в старые фотографии, письма, альбомы, дневники, справки, удостоверения, пытаясь преодолеть их терракотовую, все еще не умершую плоть, которая и жива-то исключительно оттого, что я на нее смотрю. Смотрю, пытаясь добиться эффекта присутствия и победить время уже не с помощью памяти, а методом внедрения в бумажные свидетельства прошлого. Сопоставляю антропологию безымянных родственников с чертами лиц своих сыновей, угадываю наследственные сердечно-сосудистые и онкологические заболевания, пытаюсь влезть в шкуру тех, кто терял детей и близких в войну и в результате репрессий.
Каждое лето дедушка с бабушкой, а затем просто бабушка без дедушки, который был отправлен в 1938 году в поселок Вожаель, Коми АССР, упорно и упрямо снимали дачу. И каждый раз в другом месте Подмосковья. (Много)Летний театр теней остался на фотографиях, причем безотносительно их отчетливости был запечатлен лучше людей. Свет и тень предоставляют вам возможность стать современником тех, кто были вашими бабушками, дедушками, их друзьями и соседями. У них тоже была молодость, и они понятия не имели о том, кто десятки лет спустя будет пытаться отмотать пленку назад на кинопроекторе времени. (Для чего существует оцифровка старых кинопленок, хранящихся в картонных и жестяных коробках. Но об этом позже.)
Кстати, удивительное дело. На всех фотографиях дедушка, оставаясь сумрачно-отчужденным, неизменно смотрит не в объектив, а в сторону, в какую-то точку, находящуюся чуть повыше «плинтуса». Пока все семейство, все чада и домочадцы весело валятся в траву «средь диких бальзаминов» или собираются у самовара на террасе, чей древесный запах ощутим прямо с фотографии, и смело, с улыбкой, глядят в объектив, Давид Соломонович, которому тогда было что-то вокруг сорока, то есть столько, сколько мне сегодня, пророчески грустит. Он словно бы погружается в будущее время.
Через три-четыре года за ним придут: сосед по коммуналке в Старопименовском переулке, куда спустя десятилетия я буду отправляться клеветать на постсоветскую действительность в московский офис радио «Свобода», напишет в органы, надеясь на расширение жилплощади: так, мол, и так, Давид Соломонович (он же Зальманович) Трауб – «латыш». Дедушка, осуществлявший дистанционно, в письмах, воспитание своей дочери, то есть моей мамы, из республики Коми не вернется. С соседом-убийцей семье предстояло жить под одной крышей и на общей кухне еще много десятилетий, вплоть до того момента, когда мой отец вытащил всю семью в отдельную квартиру на Ленинский проспект и затем, поступив на работу в ЦК, добился возможности посмотреть дедушкино дело.
Оно состояло из одного листка – доноса соседа.
Это произошло в 1965 году. В год, когда я родился в номенклатурном роддоме на улице Веснина, где в тот момент параллельно с родами шел ремонт, а мама страдала от жары и высокого давления, Система казалась незыблемой. Леонид Ильич расправлял крылья триумвирата Брежнев – Подгорный – Косыгин. Время каменело, но фундамент одновременно начал раскачиваться. В сентябре 1965-го арестовали Синявского и Даниэля. А 5 декабря прошла первая настоящая диссидентская манифестация. Именно с этого момента, когда молодые люди разного рода занятий потребовали гласности суда над Синявским и Даниэлем и соблюдения советской Конституции, ведется отсчет общественного движения, из которого выросли диссиденты и правозащитники, да и собственно феномен несанкционированной гражданской активности.
Диссидентская «вода» начала точить лубянский гранит. Но режим приготовил асимметричный ответ. В 1966-м, за год до почетной ссылки в Совмин Украинской ССР, председатель КГБ СССР Владимир Ефимович Семичастный совместно с генпрокурором Союза Романом Андреевичем Руденко направил в ЦК секретную записку. Два бойца советской юстиции предлагали ввести в Уголовные кодексы республик статьи, позволяющие привлекать к ответственности за распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский строй, надругательство над госфлагом и гербом и за организацию и участие в групповых действиях, нарушающих общественный порядок. Так родились знаменитые статьи 190-1, 190-2, 190-3, призванные дополнить не менее известную 70-ю статью УК РСФСР, жестоко каравшую за антисоветскую агитацию и пропаганду. (Именно по 70-й были осуждены Андрей Синявский и Юлий Даниэль.) Формально 190-я статья не была политической – описанные в ней правонарушения считались преступлениями против порядка управления. 190-я как раз и была реакцией власти на демонстрацию на Пушкинской площади в Москве 5 декабря 1965 года. По 70-й участников демонстрации привлечь было нельзя – статья предполагала наличие цели подрыва или ослабления Советской власти, что следовало доказывать особо, и в то же время демонстрантам невозможно было вменить хулиганские мотивы. Между тем число протестных гражданских акций подобного рода увеличивалось, и они не могли оставаться безнаказанными в уголовном порядке. Вот и возникла необходимость во внесении дополнений в Уголовный кодекс.
С одной стороны, закрыв «лакуну» в уголовно-репрессивном законодательстве, 190-я позволила больше и легче привлекать за самую разнообразную гражданскую активность – толкование статьи было абсолютно «резиновым». С другой, она предусматривала гораздо более мягкие санкции, чем жесткая 70-я. Те же самые демонстранты 25 августа 1968 года запросто могли пойти под суд на «срока огромные» за антисоветскую агитацию и пропаганду, но были осуждены по 190-1 и 190-3. Хотя и в этом случае хромала доказательственная база (кого это, впрочем, смущало и волновало?). Выдающийся адвокат Софья Васильевна Каллистратова в своей речи на процессе по делу вышедших на Красную площадь в августе 1968-го отмечала: «Пока закон не предусматривает уголовной ответственности за взгляды, убеждения, идеи, независимо от того, каковы они, до тех пор сам факт развертывания плакатов не может считаться преступлением. Ведь это будет расширительным толкованием закона».
И, тем не менее, обвинительный уклон советского правосудия предполагал сугубо расширительное толкование закона – именно под него была адаптирована статья 190. В результате по ст. 70, по данным «Мемориала», с 1967 по 1987 год было осуждено, согласно различным оценкам, от 600 до 800 человек, а по ст. 190 – не менее 1600.
Интересно, что именно в сентябре 1965 года, когда взяли двух писателей, речью предсовмина Союза Алексея Косыгина на Пленуме ЦК был дан старт косыгинской реформе, последней, если в зачет идет НЭП, серьезной попытке реформирования социалистической экономики. В январе 1966 года 43 предприятия 17 отраслей заработали на основе новых принципов хозяйствования, до некоторой степени раскрепощавших инициативу «снизу» и к священному понятию «план» добавлявших почти крамольные для ортодоксальной социалистической политэкономии категории «прибыли» и «премии», заменявших всепобеждающий «вал» показателем «объема реализации продукции». То есть продукт должен был быть не просто произведен, но и – продан!
С высоты сегодняшнего времени абсолютно очевидно, что косыгинская реформа, подталкивавшая директоров предприятий к почти рыночному поведению, но в отсутствие рынка, была обречена на провал. Казалось бы, во второй половине 1960-х годов экономика все-таки пошла в гору и официальные показатели роста оказались очень высокими. Это было связано с реформами, но, по оценке авторитетных экономистов, например Евгения Ясина, рост был спровоцирован инфляционным разогревом – минимум свободы подтолкнул предприятия к увеличению ассортимента и, соответственно, небольшому повышению цен. Однако полноценного рынка без капитализма не бывает, поэтому косыгинские реформы, если бы гипотетически они имели свое развитие, должны были вылиться в демонтаж институтов социалистической экономики. Это, в свою очередь, политически было невозможно.