Порою блажь великая
Шрифт:
Тедди сквозь туман своих дум вслушивался в этот приглушенный далекий голос и влюблялся через свою баррикаду радуг.
Ивенрайт облокотился на стойку, ошеломленный до полного протрезвления. Он больше не слушал ни взволнованные расспросы, ни оптимистические планы Дрэгера. В какой-то момент перспектива новой речной прогулки почти вытряхнула его из ступора, но когда он поднял голову, чтобы возразить, слова уперлись во всеобщий чрезвычайный энтузиазм и застряли в горле. Когда же Дрэгер направился к Мамаше Олсон, Флойд нацепил штормовку и покорно последовал.
На улице он потряс головой и повторил:
— Хэнк Стэмпер… ни за что не продаст.
— Без разницы, — радостно заявил Дрэгер. — Мы и предлагать не станем.
— А куда мы тогда идем?
— Просто гуляем, Флойд. Для моциона. Я просто подумал, что ребята скорее поверят, будто мы сделали предложение,
— Поверят? О чем ты? Хэнк-то Стэмпер не поверит, будто мы были у него дома, если…
— Но он будет единственным неверующим, Флойд. — Дрэгер захихикал, довольный собой. — Кстати, ты играешь в криббидж? Милая игра для двоих. Пошли: у меня в номере есть доска… Как раз освоишь правила за то время, что мы якобы катаемся на лодочке.
И лишь один Тедди со своего поста у окна видит, как они вдвоем, не доходя до пристани, сворачивают и ныряют в боковую дверь отеля. Ты сила, сила. Он медленно кивает, когда в одном из верхних окошек отеля загорается свет. Будто бы мистер Дрэгер нарочно раскрыл перед ним свою хитрость; Ты знаешь, что я всегда стою у окна… вот подлинное доверие! «Мы», сказал ты мне… «мы» — и его маленькое пухлое тельце распирает едва не до взрыва: изначальное восхищение разрастается до любви и далее — до благоговения, до преклонения.
Когда моего отца списали на берег в сорок пятом, мы переехали из укромного городка в Калифорнии, где была его база, в «Обиталище Старого Джарнаггана» в долине Уилламетт — двухэтажный деревенский дом в тридцати милях от Юджина, где отец устроился на работу, в пятнадцати милях от Кобурга, где я поступил в третий класс, и в добром парсеке от хайвея, где водились ближайшие гуманоиды. Электричество проникло не дальше кухни и гостиной, для освещения же остального дома требовались «колеман», никелированный ручной насос и очищенный бензин, — система слишком сложная и опасная для третьеклашки, который отныне был признан достаточно взрослым, чтобы спать в темноте, с божьей помощью. А в моей спальне на втором этаже и впрямь было мрачно. Дьявольски мрачно. Непроглядно черна деревенская ночь в каморке с одним окошком, в проливной дождь, когда хоть открой глаза, хоть закрой — никакой разницы. Света просто нет. Но, подобно воде, эта густая тьма обладает чудовищной проводимостью звуков из неведомых источников. И пролежав с вытаращенными глазами три или четыре часа в первую ночь в новой кровати, я заслышал один из таких звуков: что-то тяжкое, твердое и страшное громыхало и топало в неистовстве от стены к стене коридора, упорно приближаясь. Моя голова взметнулась над подушкой. Я уставился в направлении двери, заполняя черную пустоту свихнувшимися крабами-гигантами и пьяными роботами по мере того, как звук неумолимо подбирался к двери… в дверь… в мою комнату… (Вспомнил свои тогдашние чувства несколькими годами позже, когда открыл мир Эдгара Алана По: «В точку: так-то оно и бывает».) Я застыл, задрав голову. Я не кричал; я будто вовсе лишился голоса, как бывает порой, когда пытаешься докричаться до яви из темницы сна. И пока я лежал, через окошко вдруг прорезался странный, мигающий свет — краткие, мгновенные вспышки, разделенные равными интервалами темноты. Дождь прекратился, и тучи приподнялись, допустив до моего окна прерывистое мерцание маяка на полевом аэродроме (я раскрыл источник этого загадочного света лишь недели спустя); и стробоскопическим зрением, дарованным этими периодическими сполохами, я сумел прозреть мрак над тайной: маленькая крыска стащила большой грецкий орех из кладовки и искала, во что бы твердое его упереть, чтоб разгрызть упрямую скорлупу. Орех выскальзывал изо рта, и крыса, настигнув добычу, снова подкатывала ее к стене, которая, словно динамик, разносила скрежет крысиных зубов. Объединившись, они вдвоем проделали путь из кладовки, через весь первый этаж, по лестнице, и до самой моей комнаты. Всего лишь крыса, явил мне свет, всего лишь глупая полевая крыса. Я перевел дух и уронил голову на подушку: всего лишь крыса грызет орех. Вот и все. Вот и все — Но что за свет мигает неуемно, будто призрак или кто еще все кружит, кружит, в дом стремясь забраться, в поисках дыры?.. Что за кошмарный свет такой?
Тот же ноябрьский дождь, что выгнал мышей из их нор и примял взморник, притащил с собою такие внушительные стаи перелетных гусей, что на побережье сроду не видали. Ночами за колыбельным воем ветра и шумом дождя звучали их звонкие, вольные, громкие, заливистые голоса.
Когда же обитатели этих городишек просыпались, разбуженные гусиным криком над крышами, — слышали в нем только: «Мороз на пороге, мороз на пороге» — недобрым, глумливым заклинанием, снова и снова: «Мороз на пороге, мороз на пороге…».
Уиллард Эгглстон, лысый и очконосный зять Главного по Недвижимости Хотвайра, однажды тихой ночью особенно внимательно прислушивается к звукам, доносящимся через круглую дырочку в билетном окошке с улицы, влажно блестящей отсветом козырька, и напоминает себе и пустынной улице: «У гусей наверняка тоже есть свои секреты. Они поют в ночи о своих тайнах, и никто не слушает, только я».
Когда же Ли довелось послушать песнь гусиной стаи, пролетающей над фургоном, где он обосновался, на пеньковатом краю порубки, в ожидании, пока Хэнк с Джо Беном и Энди сожгут отходы, этот звук отодвигает его на замечание в послании, которое он пишет Питерсу в старой бухгалтерской книге, обнаруженной под сиденьем:
В движение, Питерс, нас приводят неустанные напоминания о позднем часе. Природа сигналит нам на все лады, что лучше делать ноги, покуда можно, ибо лето никогда, дети мои, никогда не бывает вечным. Вот только что надо мной пролетела стая гусей, и они взывали ко мне: «Иди на юг! Следуй за солнцем! Замешкаешься — будет поздно». И от одного их крика меня бросает в дрожь..
Хэнку же слышатся в гусином крике иные мысли, сонмы мыслей, что будят сонмы сонных чувств — зависть и гнев, обожание и горечь — и ему до одури хочется вознестись к их песне, расправить крылья, улететь! Множество чувств и мыслей, что льются и сливаются и вновь дробятся на внезапные октавы, подобно звуку, что их породил…
Городишки же, слушая гусиное «Мороз на пороге», в ту первую неделю, исполнялись негодования: какая назойливость! Все городишки слушали гусей и все негодовали в те первые тусклые дни ноября. Поскольку сознание неотвратимости зимы никогда не греет душу (А эта зима в Ваконде будет небось даже позлее прошлой), и эти первые ноябрьские ночи всегда маятны, ибо за ними маячат сотни подобных грядущих. (Ага, но на сей раз нам придется особенно туго: без работы, без денег, на черный день ничего не припасли… здесь, в Ваконде)… кто ж полюбит глашатаев этаких напастей?
А зима уж точно была не за горами. И по всему побережью в ту первую неделю ноября, пока шумные гуси уносили крылья, гонимые севером, запад гнал через морской горизонт еще более темные и зловещие стаи туч. Тучи рыскали по небу и волнами обрушивались на горные кряжи, разбивались вдребезги, и вода неслась вспять, к морю… тучи разбивались в водяные брызги, или же — будто хищные лапы рвались из глубин, терзая землю серыми когтями. Будто лапы некой твари, заточенной в тверди и вознамерившейся процарапать путь наверх или низвергнуть твердь в серое море. Лапы тянулись к Свернишейке и Костоломке, к Пику Мэри, Тилламуку и к Нагамишу, скребли по всем западным склонам на побережье, и слепые когти вспарывали бока гор кровоточащими шрамиками. Те извивались, изливались в борозды покрупнее, а те — в канавы, пересыхавшие по лету, канавы — в овражки, заполоненные чертополохом и буйволовой травой, а далее — истекали в Лосиный Ручей и Ручей Лорэйн, Ручей Дикаря и Тай-Ручей, и Десятимильный Ручей; шустрые, шумные ручьи, щерящиеся на карте зубьями пилы. Все эти ручьи вгрызались в Нагалем и Сайлетз, и Алзею, и Смита, и Лонгтома, и Сьюслоу, и Ампкву, и Ваконду Аугу, и все эти реки текли в океан, бурые и ровные, в кружевных клочьях желтой пены, налипшей на шкуру, бежали к морю, точно взбесившиеся звери.
«Мороз на пороге» — возвещали гуси, перелетая от реки к реке над маленькими городишками, — «Мороз на пороге». Зима — точь-в-точь такая же, как год назад (Но в прошлом году мы винили красных с их ядерными испытаниями, что всю погоду испоганили), и точь-в-точь такая же, как в позапрошлом году (но в ту зиму, припомните, были ураганы во Флориде, которые на нас и надули больше дождя, чем положено), и точь-в-точь такая же зима, как тысячу лет назад, задолго до рождения этих прибрежных городишек. (Но в ту пору зимы были как зимы, а города как города… а в нонешнем году здесь, в Ваконде, уж поверьте, совсем другое дело!)