Порожденье тьмы ночной
Шрифт:
Минуя отца Кили и вице-бундесфюрера Крапптауэра, я заметил, что отец Кили рыдает тоже. Крапптауэр стоял навытяжку, воздавая почести символу англосаксонской семьи. Джоунз, поднявшийся несколькими ступеньками выше, сиял от счастья: задуманное им чудо удалось.
И все потирал свои изукрашенные кольцами руки.
— Моя… моя жена, — объяснил я старому другу Крафту, когда мы с Хельгой переступили порог.
И Крафт, пытаясь сдержать рыданья, так стиснул зубами черенок своей остывшей трубки из кукурузного початка, что перекусил ее пополам. Он
Джоунз, Крапптауэр и Кили вошли вслед за нами.
— Как же случилось, — обратился я к Джоунзу, — что именно вы вернули мне жену?
— Фантастическое стечение обстоятельств, — сказал Джоунз. — Сначала я узнаю, что живы вы, а месяцем позже — что жива ваша жена. Так могу ли я воспринимать подобное совпадение иначе, чем дело рук Господних?
— Право, не знаю, — ответил я.
— Небольшая часть нашего тиража расходится в Западной Германии, — продолжал Джоунз. — Прочитав заметку о вас, один подписчик запросил телеграммой, известно ли мне, что ваша жена только что появилась как беженка в Западном Берлине.
— Почему вас, а не меня? — спросил я. И обернулся к Хельге.
— Любимая, — сказал я по-немецки. — Почему ты не дала мне телеграмму?
— Разлука длилась так долго — я так долго была мертвой, — ответила Хельга по-английски. — И я думала, ты создал себе новую жизнь, в которой нет для меня места. Я надеялась, что так оно и есть.
— В моей жизни ничего нет, кроме места для тебя, — возразил я. — И никому, кроме тебя, его не занять.
— Столько всего нужно рассказать, столько всего… — прижалась ко мне Хельга.
Я с изумленным восторгом смотрел на нее. Кожа Хельги была чистой и мягкой. Для сорокапятилетней женщины Хельга удивительно хорошо сохранилась.
Что казалось тем более удивительным в свете ее рассказа о том, как прошли для нее последние пятнадцать лет.
Она попала в плен в Крыму, и ее изнасиловали, рассказывала Хельга. Затем в товарном вагоне принесли на Украину и заставили работать.
— Ослабевших, опустившихся, нас повенчали с вечной грязью, — говорила Хельга. — Когда война кончилась, никому даже не пришло в голову сказать нам об этом. Нашей трагедии было суждено длиться вечно. Мы даже по документам нигде не числились. Нас просто гоняли бесцельно по разрушенным деревням. Любому, кому требовалось выполнить какую-нибудь тупую физическую работу, достаточно было ткнуть пальцем и заставить делать ее нас.
Хельга разомкнула объятия, чтобы сопровождать свою повесть более выразительной жестикуляцией. Я подошел к окну, чтобы слушать ее и смотреть сквозь немытые стекла на скрюченные ветки дерева, на которых ни листьев не росло, ни птиц никогда не бывало.
В густом слое скопившейся на оконном стекле пыли были грубо прочерчены свастика, серп и молот, звезды и полосы. Все три символа нарисовал я с месяц назад, завершая спор с Крафтом о патриотизме. Я тогда восторженно описывал каждый из них, демонстрируя Крафту, как понимают патриотизм, соответственно, нацист, коммунист и американец.
— Ура, ура, ура, — твердил я.
Тем временем Хельга все продолжала свою сагу, ткала на обезумевшем челноке мировой истории повесть одной человеческой жизни. Проработав в трудовой бригаде два года, она сбежала, объясняла Хельга по днем позже ее поймали недоумки-азиаты с автоматами и ищейками.
Три года ее держали в тюрьме, говорила Хельга, а потом послали в Сибирь переводчиком и регистратором в большой лагерь военнопленных, где все еще содержались восемь тысяч эсэсовцев, хотя война уже много лет, как кончилась.
— В лагере я провела восемь лет, — сказала Хельга. — Монотонность повседневного существования, слава Богу, просто загипнотизировала меня. Мы вели безупречную картотеку на всех пленных, на все эти бессмысленные жизни за колючей проволокой. Эсэсовцы, когда-то такие юные, поджарые и лютые, обмякли и ныли. Мужья без жен, отцы без детей, лавочники без лавок, ремесленники без ремесел.
Мысли о сломленных, забитых эсэсовцах заставили Хельгу задать себе загадку Сфинкса: «Кто утром ходит на четырех ногах, днем на двух, вечером на трех?»
— Человек, — ответила Хельга хрипло.
Затем она рассказала, как ее репатриировали — весьма своеобразным образом. Не в Берлин, а в Дрезден, в Восточную Германию. И определили на табачную фабрику, работу на которой Хельга угнетающе подробно описала.
Одним прекрасным днем Хельга улизнула в Восточный Берлин и перешла в Западный сектор. Еще несколько дней — и она летела ко мне.
— Кто купил тебе билет? — спросил я.
— Ваши почитатели, — тепло ответил Джоунз. — Но вам вовсе не следует считать себя обязанным. Это они считают, что обязаны вам благодарностью, которую никогда не смогут полностью воздать.
— Это за что же?
— За мужество, с которым вы говорили правду в годы войны, когда все остальные лгали, — объяснил Джоунз.
17: АВГУСТ КРАППТАУЭР УХОДИТ В ВАЛЬГАЛЛУ…
Хотя никто его не просил об этом, вице-бундесфюрер Крапптауэр спустился вниз, чтобы взять из лимузина Джоунза багаж моей Хельги. Вид нашей с Хельгой встречи заставил его вновь ощутить себя юным и рыцарственным.
Мы помяли, что он затеял, лишь когда он вырос в дверях с чемоданом в руках. Джоунз и Кили пришли в ужас — сердце у старика и так тянуло с перебоями, еле-еле.
Лицо вице-бундесфюрера стало цвета томатного сока.
— Вот ведь дурень! — воскликнул Джоунз.
— Да нет, я в полном порядке, — улыбнулся в ответ Крапптауэр.
— Почему Роберта не послал тащить вещи? — спросил Джоунз.
Роберт, его шофер, остался внизу с машиной. Роберт был цветной семидесяти трех лет от роду. Тот самый Роберт Стерлинг Уилсон, бывший арестант, японский шпион и «Черный Фюрер Гарлема».
— Роберта надо было послать, — стоял на своем Джоунз. — Право же, ты не имеешь права так рисковать жизнью.