Порожденье тьмы ночной
Шрифт:
Рабыни, повесившие Нота, продолжал Уэстлейк, толком и не знали, кто он, — просто какая-то шишка, и все. Они и повесили его потому, что очень хотелось повесить какую-нибудь шишку.
По словам Уэстлейка, дом Нота разрушил огонь русской артиллерии. Сохранилась лишь одна комната сзади, в которой и продолжал жить Нот. Уэстлейк осмотрел эту комнату. Там оказались лишь кровать, стол и подсвечник. И на столе обрамленные фотографии Хельги, Рези и жены Нота.
И книга. Немецкий перевод «Размышлений» Марка Аврелия.
Как такой убогий журнальчик
Мой тесть стоял на табуретке высотой дюйма в четыре. На шею ему накинули петлю, конец веревки захлестнули за сук цветущей яблони. А затем вышибли табуретку у него из-под ног, Чтоб он подрыгался, пока петля его не задушит.
Здорово?
Он приходил в себя восемь раз. А вешали его девять.
И лишь на девятый раз его покинули остатки мужества и достоинства. Лишь на девятый раз в нем проснулся испуганный мучениями ребенок.
«За то, что он показал это, — писал Уэстлейк, — Нот был вознагражден тем, чего жаждал больше всего на свете. Он был вознагражден смертью. Умер он с эрекцией, и ноги у него были босы».
Я перевернул страницу посмотреть, есть ли там еще что-нибудь. Оказалось, есть, только уже другое. На весь разворот снимок хорошенькой дамочки, раздвинувшей ноги и высунувшей язык.
Парикмахер стряхнул волосы клиента с салфетки, которую теперь повяжет мне.
— Следующий, — крикнул мне парикмахер.
21: МОЙ ЛУЧШИЙ ДРУГ…
Я говорил уже, что заезжал к Ноту попрощаться на ворованном мотоцикле. Сейчас объясню.
Я его не то чтобы украл, но позаимствовал без отдачи у Хайнца Шилдкнехта, партнера по пинг-понгу и самого близкого моего друга в Германии.
Мы пили вместе и часто беседовали за полночь, особенно после того, как оба потеряли жен.
— Я чувствую, что могу сказать тебе все — абсолютно все, — признался мне Хайнц как-то ночью ближе к концу войны.
— А я — тебе, Хайнц, — ответил я.
— Все, что у меня есть — твое.
— Все, что у меня есть — твое, Хайнц, — ответил я.
Имущества-то у нас у обоих было кот наплакал. Дома не было ни у него, ни у меня. Вся недвижимость и мебель погибли в бомбежках. Часы, машинка и велосипед — вот, практически, все, что у меня осталось. А Хайнц давно сменял на сигареты и часы, и машинку, и даже обручальное кольцо. Одно лишь у него осталось в этой юдоли печали — мотоцикл. Не считая, конечно, моей дружбы, да рубахи на спине.
— Случись что с мотоциклом, — говорил он, — и я — нищий. — Хайнц оглянулся проверить, не подслушивает ли кто. — Открою тебе страшную тайну.
— Лучше не надо, если тебе не хочется, — запротестовал я.
— Хочется, — возразил Хайнц. — Ты единственный, кому я могу доверить даже самое ужасное. А то, что я тебе скажу, — ужасно.
Мы с Хайнцем пили и болтали в доте подле общежития, в котором оба ночевали. Дот построили совсем недавно для обороны Берлина, строили рабы. Ни гарнизона,
Между мной и Хайнцем стояли бутылка и свеча. Хайнц поведал мне свою ужасную тайну. Он был пьян.
— Говард, — исповедовался он, — я люблю мотоцикл больше, чем любил жену.
— Я хочу тебе быть другом и хочу верить каждому твоему слову, Хайнц, — ответил я, — но поверить в это отказываюсь. Забудем, что я это слышал, потому что этого не может быть.
— Нет, — стоял на своем Хайнц, — пришло одно из тех редчайших мгновений, когда человек говорит правду. Люди ведь редко говорят правду, но сейчас я именно правду и говорю. Если ты действительно настоящий друг, каким я тебя считаю, ты окажешь честь настоящему другу, каким себя считаю я, поверив ему.
— Хорошо, — согласился я.
По щекам Хайнца покатились слезы.
— Я продал ее драгоценности, ее любимую мебель, даже ее мясной паек — и все для того, чтобы покупать себе сигареты.
— Всем нам есть чего стыдиться.
— Я не бросил курить ради нее, — продолжал Хайнц.
— Все мы страдаем дурными привычками.
— Когда в наш дом попала бомба, убившая жену, у меня не осталось ничего, кроме мотоцикла. На черном рынке мне за него предложили четыре тысячи сигарет.
— Я знаю, — ответил я. Хайнц рассказывал мне эту историю каждый раз, как напивался.
— И я тут же бросил курить, — всхлипнул Хайнц. — Вот как сильно я люблю мотоцикл.
— Все мы цепляемся за какой-нибудь якорь, — вздохнул я.
— Не за то мы цепляемся, за что надо, — возразил Хайнц, — и цепляемся слишком поздно. Знаешь, во что единственное я верю, из всего того, во что верить можно?
— Во что?
— В то, что все обезумели. И в любую минуту готовы на что угодно. И упаси Боже искать причины.
Что же до того, что представляла собой жена Хайнца, то я знал ее довольно поверхностно, хотя общался с ней часто. Познакомиться с ней ближе было затруднительным, поскольку она без умолку болтала, и всегда об одном и том же: о людях, добившихся успеха, увидевших возможности и не упустивших их, о людях, сумевших, в отличие от ее мужа, добиться богатства и платности.
— Вот взять молодого Курта Эренца, — трещала она. — В двадцать шесть лет — уже полковник СС! А его брату Генриху никак не больше тридцати четырех, а у него под началом восемнадцать тысяч иностранных рабочих, и все строят противотанковые лопушки. Говорят, Генрих самый крупный в мире специалист по противотанковым ловушкам, а я ведь с ним танцевала когда-то!
И вот так без остановки, пока бедняга Хайнц накуривался до одури на заднем плане. Мне же она напрочь отшибла способность воспринимать рассказы о чьих-либо успехах. Ведь люди, с ее точки зрения, преуспевшие в сем отважном новом мире, вознаграждались за высокий профессионализм в сеянии рабства, смерти и разрушений. По-моему же, достижения человека в этой области никак успехом не назовешь.