Порожденье тьмы ночной
Шрифт:
— Это была ваша проблема, — отвечал Уиртанен. — И мало кто еще сумел бы решить ее так основательно, как вы.
— Так, по-вашему, я был нацист?
— А то нет. Как еще сумел бы классифицировать вас любой серьезный историк? Вот позвольте-ка спросить…
— Спрашивайте что угодно.
— Победи в войне Германия, захвати она весь мир… — Нахохлившись, Уиртанен запнулся на полуслове. — Я не поспеваю за вами. Вы уже сами догадались, что я хотел спросить.
— Как бы я жил? Что было бы у меня на душе? И что бы я сделал?
— Вот
— Воображение у меня уже не то, что раньше, — ответил я. — Одним из первых открытий, сделанных мною после начала агентурной работы, было то, что воображение для меня — непозволительная роскошь.
— Значит, ответа на мой вопрос у вас нет?
— Не все ли равно, когда проверять, остался ли у меня хоть гран воображения, или нет — сейчас или потом. Дайте мне пару минут…
— Сколько угодно, — ответил Уиртанен.
Оценив нарисованную Уиртаненом картину, остатки моего воображения дали убийственно циничный ответ.
— Все говорит за то, — признался я, — что я стал бы этаким нацистским Эдгаром Гестом [9] , поставлявшим ежедневную колонку оптимистической чуши для газет всего мира. И потом, по мере впадения в сенильность — на закате жизни, как говорится, — поверил бы, наверное, даже собственным куплетам о том, что все, пожалуй, было к лучшему.
9
Эдгар Гест (1881–1959) — американский версификатор а журналист.
— Стрелял бы я в кого-нибудь? — я пожал плечами, — Сомневаюсь. Подложил бы бомбу? Это более вероятно, но я столько наслышался взрывов бомб в свое время, и они никогда не казались мне эффективным средством достижения результатов. Точно сказать могу одно: пьес мне больше не писать. Какой там у меня ни был талант, теперь и того нет.
Единственного реального акта насилия во имя истины, справедливости или чего еще в этом духе можно было бы от меня ожидать, — объяснил я своей Голубой Фее-Крестной, — сойди я с ума и попытайся покончить с собой. Такое могло случиться. В ситуации, обрисованной вами, я мог бы внезапно съехать с катушек, оказавшись на тихой улице в обычный тихий день со смертоносным оружием в руках. Но нужна просто невероятная слепая удача, чтобы убийства, совершенные подобным образом, принесли миру пользу.
— Достаточно ли честно ответил я на ваш вопрос? — посмотрел я на Уиртанена.
— Да, благодарю вас, — ответил тот.
— Считайте меня нацистом, — вздохнул я устало. — Считайте кем угодно. Можно меня повесить, если находите, что моя казнь воспоспешествует общему подъему морали. Эта жизнь — не Бог весть какой подарок. И никаких планов на после войны у меня нет.
— Я просто хотел, чтобы вы поняли, как мало мы можем
— В чем ваше «мало» заключается? — спросил я.
— В том, чтобы обеспечить вас новыми документами, запутать ваши следы, доставить в любое место, где вы захотите начать новую жизнь, и снабдить деньгами. Не очень густо, но снабдить.
— Деньгами? — переспросил я. — И как же исчисляется стоимость моих услуг в наличных?
— Согласно традиции, — отвечал Уиртанен. — Традиции, восходящей по меньшей мере к Гражданской войне.
— Вот как?
— Жалованье рядового, — объяснил Уиртанен. — По моему ручательству вам полагается жалованье рядового с той минуты, как мы встретились в Тиргартене, и по настоящий день.
— Надо же, какая щедрость.
— В нашем деле на щедрости далеко не уедешь, — сказал Уиртанен. — Настоящий агент работает не за деньги. Вам же без разницы, предложи мы вам сейчас жалованье бригадного генерала за все эти годы?
— Абсолютно.
— Или не заплати мы вам вовсе?
— Без разницы.
— Нет, деньги редко служат мотивом, — продолжал Уиртанен. — Как, впрочем, и патриотизм.
— Что же тогда?
— На этот вопрос каждый должен ответить сам, — сказал Уиртанен. — В принципе, работа в разведке открывает каждому агенту неотразимую возможность сойти с ума по-своему.
— Интересно, — безразлично отозвался я.
Уиртанен хлопнул в ладоши, чтобы заставить меня встряхнуться.
— Ну, ладно, — воскликнул он. — Так куда вас отправить? Где бы вы хотели обосноваться?
— На Таити? — предположил я.
— Как скажете. Но я бы рекомендовал Нью-Йорк. Там можно без труда затеряться, да и работы всегда полно, если захотите работать.
— Нью-Йорк, так Нью-Йорк, — согласился я.
— Пошли, снимем вас на паспорт. И через три часа уже будете в самолете.
Мы вместе пересекли пустынный плац, по которому ветер гонял султанчики пыли. Мне стукнуло в голову увидеть в этих султанчиках призрак курсантов, погибших на фронте и вернувшихся поодиночке плясать и кружиться у себя на плацу самым невоенным образом, как только им заблагорассудится.
— Я сказал, что о ваших шифровках знали только трое… — начал Уиртанен.
— Ну и что?
— Вы даже не спросили, кто был третий, — закончил он фразу.
— Кто-нибудь, о ком я хоть краем уха слышал?
— Да, — сказал Уиртанен, — только, увы, его уже нет в живых. Но вы регулярно поносили его в своих передачах.
— Вот как?
— Вы именовали его Франклин Делано Розенфельд, — сказал Уиртанен. — И он каждый вечер с восторгом слушал вас.
33: КОММУНИЗМ ПОДНИМАЕТ ГОЛОВУ…
В третий и — судя по всему — последний раз я встретился с моей Голубой Феей-Крестной, как уже отмечал, в пустующем складском помещении напротив дома, где скрывался с Рези и Джорджем Крафтом.