Порт-Артур, Воспоминания участников
Шрифт:
Ей помогали только фельдшер да один или два санитара из выздоравливающих. Мама разрывалась, и тут уже сама стала просить меня помочь ей то в том, то в другом. Полюбили меня и раненые, и я часто замечала, что при моем появлении у многих лица как-то светлели, они начинали улыбаться и подзывать к себе, хоть поговорить с ними. Подружилась я и с фельдшером (Шмидтом), хорошим и знающим работником, но большим лентяем и любящим выпить.
Как-то он предложил мне (а может быть я и сама напросилась) помогать ему при перевязках в палатах. От первой увиденной мною раны мне стало очень нехорошо: затошнило, закружилась голова, но потом всё это постепенно прошло, и ни кровь, ни запах от гниющих ран на меня не действовали. В другой раз Шмидт спросил меня: "Хотите
Я, конечно, согласилась и просила Шмидта меня поучить, как это делать. Но стоило только дотронуться до руки несчастного Ивана, как он закричал, заплакал и заявил, что пусть лучше останется без руки, но терпеть такую боль он не может. Шмидт плюнул и хотел уйти, но я попросила его подождать немного, а сама сбегала к маме, выпросила у нее ключ от шкапа, где хранились перевязочные средства, папиросы и вино (было пожертвовано каким-то магазином и хранилось для самых экстренных случаев). Налив рюмку вина и стащив 20 папирос, я снова подошла к Ивану и стала его уговаривать. Пропустив чарочку и затянувшись папироской, он дал Шмидту промассировать его руку и показать мне все приемы. На другой день, повторив на Шмидте весь массаж, я отправилась к Ивану и той же "порцией". Иван радостно заулыбался и дал промассировать свою руку, почти не крича.
Мой неумелый массаж ему больше понравился и он сказал, что от таких ручек ему почти совсем не больно. Кажется, через неделю, он стал шевелить пальцами, а через две - и всей рукой, и радовался, как ребенок, что у него будет опять "живая рука". Конечно, радовалась с ним и я; и не знаю, кто из нас больше.
Забыла сказать, что больше всех в госпитале я боялась и избегала старшего врача. Он казался мне суровым и сердитым. Я боялась, что он прогонит меня, сказав, что здесь не место для таких еще девочек. И, как нарочно, я вечно попадалась ему на глаза и всегда за каким-нибудь делом, которое я не могла бросить, чтобы куда-нибудь спрятаться от него. Но он молчал, и я делалась всё храбрее. Как-то перед вечером прибежал санитар за мамой. Был большой бой, и раненых навезли видимо-невидимо. Мы с мамой чуть ли не бегом бросились в госпиталь. Уже на крыльце сидело и лежало много раненых. Из-под дверей текла лужа крови, стекая по ступенькам. Вестибюль весь был завален ранеными; на носилках были только немногие, большинство же {112} лежало прямо на полу.
Стон, смрад и невыносимый запах крови, смешанный с мокрыми шинелями и грязным телом и бельем. Работала я с мамой в полутемноте (из-за затемнений), сдирая или разрезая шинели, мундиры, белье, снимая сапоги и приготавливая и отправляя несчастных в перевязочную и операционную. Чуть не растянулся, наткнувшись на меня, стоящую на коленях и раздевающую раненого, старший врач; чмыхнул носом, но и тут ничего мне не сказал, - и стал отдавать распоряжения, кого отправить в операционную, а кого перевязать здесь же и устроить в коридоре на полу. На другой или третий день старший врач застал меня в палате за довольно сложной перевязкой. Случилось так, что я, услышав стон и крик в одной из маминых палат, увидела метавшегося раненого с завязанной головой и глазом. Он стал молить меня перевязать его, т. к. в глазу у него, как будто, огонь. Я побежала отыскать кого-нибудь, чтобы его перевязали, но все были заняты в перевязочной с новыми ранеными. Я вернулась и просила его подождать и потерпеть, пока кто-нибудь из врачей или сестер освободится; но он стал сам с себя срывать бинты. Что было делать? И я решилась. Быстро принесла из шкапа всё, что требовалось для промывки раны и перевязки, разбинтовала ему голову, промыла по всем правилам, как учил меня Шмидт, ужасно загноившуюся рану вместо глаза, и на голове; и когда всё очистила, то заметила, что в ране что-то торчит.
Осторожно раздвинула и нажала
{113} Через несколько дней в приказе по гарнизону мы прочли, что Галина Топольская зачисляется добровольной сестрой милосердия в 7-й запасный госпиталь. А месяца через два мы снова прочли в приказе о награждении меня серебряной медалью на станиславской ленте с надписью "За усердие".
Такую же медаль получила и мама, только значительно раньше. Потом она была представлена и к золотой (кажется) на георгиевской ленте. Со дня моего зачисления я регулярно стала посещать госпиталь, оставаясь иногда с мамой даже на ночные дежурства. Считала я себя очень храброй, но панический страх к мертвецам так и не могла в себе перебороть, проходя (при ночных обходах) по коридорам, где, обыкновенно, до утра оставляли умерших за ночь.
Никогда я не могла забыть один случай, от которого и возник этот страх. Один из офицеров, Осипов, проводивший почти всё свободное время у нас и считавшийся нашим другом, отправляясь на передовые позиции, забежал к нам проститься. Мама всегда его особенно жалела, т. к. он ужасно тосковал по своей жене и маленьком сыне. Прощаясь, он вдруг снял с себя крест и попросил маму, если она только вырвется из Порт-Артура, разыскать его жену и сказать ей, как он тосковал по ней, а сыну передать крест и его благословение. На другой день мы узнали, что он убит и его труп находится в покойницкой нашего госпиталя.
Мама послала меня за спиртом, ватой и бинтом в госпиталь, а сама с Казимиром направилась в покойницкую - маленькую китайскую фанзу. Взяв всё, что велела мама, я тоже пошла туда же. Открыв дверь, я замерла на пороге: прямо передо мной стоял Осипов, смотря на меня страшными, остеклевшими глазами; высокий, он показался мне великаном, почти упираясь головой в потолок фанзы, с лицом, как меловая маска, с растопыренными руками... вот схватит. Невероятный ужас напал на меня, такой ужас, когда ни вскрикнуть, ни двинуться не можешь...
Очнулась, когда подошла ко мне мама, взяла всё принесенное и отправила домой.
{114} Оказалось, что труп настолько закостенел, что его поставили, чтобы разрезать сзади полушубок. Казимир подпирал его сзади, а мама разрезала. Вот почему я их сразу и не увидела.
Были и трагикомические случаи, когда я "из гордости" не пожелала кланяться несшемуся прямо на нас снаряду, и мама почти сорвала с меня юбченку, чтобы притянуть к земле и защитить... своей накидкой. Шли мы с мамой в госпиталь и были еще недалеко от нашего дома, когда начался обстрел нашего района. Только что мы свернули с дороги и пошли между большими кучами щебня, как послышался свист приближающегося к нам снаряда. Снаряд (6 или 9-дюймовый), действительно, разорвался на дороге в 3-4 шагах от нас, обдав нас щебнем, под кучей которого мы притаились, прикрывшись накидкой, которая, пожалуй, и спасла нас от... насыпавшегося на нас песка и мелкого щебня.
Отряхнувшись, мы перебежали дорогу и спрятались в глубокой амбразуре окна, наблюдая за нашим домом и пережидая окончания бомбардировки нашего района. Но вот опять режущий свист и бомба падает как раз у окна детской, в которой мы оставили Лелю и Лару. Мама ахнула, схватилась за голову и присела; я же сорвалась с места и вихрем понеслась к нашему дому. У воронки я чуть задержалась, но поняв, что бомба не разорвалась, вбежала в дом. Пробежав коридор, детскую я столовую, я нашла сестренок в кухне, мирно сидевших за столом и строивших с Казимиром домики из карт.