Портрет
Шрифт:
1
Как всегда, придя с колодца, я застала во дворе хозяина.
Он тряс над тазом самовар и, как всегда, любезно пошутил, кивнув на мои ведра: – Фызькультура.
Как всегда, раскланявшись с маман, мы вышли, и в воротах, распахнув калитку, отец, галантный, пропустил меня. По тени я увидела, что горблюсь, и выпрямилась.
Стояли церкви. Улицы спускались и взбирались. Старики сидели на завалинках. Сверкали капельки и, шлепаясь о плечи, разбрызгивались. Как всегда, на повороте, тронув козырек, отец откланялся.
Четыре
Хваля погоду, мы уселись. Счеты стали щелкать. В кофте «сольферин» прошла товарищ Шацкина и осмотрела нас. Передвигалось солнце. Тень аэроплана пробежала по столам, и мы поговорили, сколько получают летчики.
После обеда, кончив мыть, маман переоделась и, в перчатках, чинная, отправилась.
– Мы выбираем дьякона, – остановилась она и взглянула на меня и на отца внушительно.
– Прекрасно, – похвалили мы.
Отец, прищурившись, шелестел газетой. Ветви перекрещивались за окном. В конюшне за забором переступала лошадь.
Постучались гостьи и, расстегивая выхухоль на шее, радостно смотрели на нас кверху, низенькие. Брошь-цветок и брошь-кинжал блестели. – Я иду сказать маман, – сбежала я.
Она, торжественная, как в фотографии, сидела в школе. Старушенции шептались. Кандидат на дьяконскую должность, в галифе, ораторствовал.
– Я из пролетарского происхождения! – восклицал он.
Разноцветные, с готическими буквами, висели диаграммы: мостовых две тысячи квадратных метров, фонарей двенадцать, каланча одна.
– А вы учились в семинарии? – поднялась маман.
Я позвала ее.
Затягивались лужицы в следах. Выскакивали люди без пальто и шапок, закрывали ставни. Мальчуганы разговаривали, сидя на крыльце, и их коньки болтались и позвякивали.
Улица Москвы, по-старому – Московская, шумела. Рявкали автобусы. Извозчики откидывали фартуки. Взойдя на паперть, я взяла билет. Стояли пальмы. Рыбки разевали рты. Топтались кавалеры, задирая подбородки и выпячивая бантики. Я терлась между ними.
Ричард Толмедж был показан в безрукавке и коротеньких штанишках. Он лечился от любви, и врач его осматривал.
– Милашка Ричард, – улыбались мы и взглядывали друг на друга, сияя.
Сверх программы – музыкальные сатирики Фис-Дис трубили в веники. – Осел, осел, – кричали они, – где ты? – и отвечали: – Я в президиуме Второго Интернационала.
Наскакивая на прохожих, я гналась за ним. – Послушайте, – хотела крикнуть я. Он шел, раскачиваясь, невысокий, с поднятым воротником к в кепке с клапаном.
Отец остановил меня. Он тоже убежал от гостий. – Ричард мил? – спросил он, и по голосу я видела, как он приподнял брови: – И идеология приемлемая?
Узкая луна блестела за ветвями. На тенях светлелись дырки. Дикие собаки спали на снегу.
– Да, да, – кивала я, не слушая… Тот, в кепке, –
Маман, с полузакрытыми глазами, с полотенцем на плече, перемывая чашки, улыбалась. Гостьи только что ушли – сапожной мазью еще пахло.
– Вот, – снисходительно сказала нам маман, – вы ничего не знаете. Поляки взяли Полоцк. Из Украины пришло письмо – она решила не давать нам мяса.
Как всегда, мы сели. Кошка, тряся стул, лизала у себя под хвостиком. Отец шуршал страницами. Маман, посмеиваясь, пришивала кружево к штанам. Я перелистывала книгу. Анна Чилляг, волосастая, шагала и несла перед собой цветок. Поль Крюгер улыбался. Это – гостьи принесли.
2
На крыльце, таинственный, хозяин задержал нас. – Подрались, – сказал он. – Луначарский двинул Рыкову.
Мы вышли. Лужицы темнелись у ворот. Вытягивая шеи, куры пили. Пробегали кавалеры и посвистывали. Их прически выбивались. Капельки блестели на плечах. Мальчишка мазал стены, прилеплял афиши и разглаживал: «Митрополит Введенский едет. Есть ли бог?»
Отец откланялся. Аэроплан жужжал. Флаг развевался, прикрепленный за углы, и небо между ним и древком синелось.
К надписи над театром проводили электричество. Монтер, приставив к глазам руку, шел по крыше и раскачивался, невысокий. «Это он», – подумала я. – Что там? – спрашивали у меня, остановясь. Меня толкнули. Лаком для ногтей запахло. Выгнув бок, кокетливая Иванова в красной шляпе поздоровалась со мной. Я сделала приятное лицо, и мы отправились. – Весна, – поговорили мы.
В двенадцать, когда, взглядывая в зеркальце, положенное в стол, она закусывала, я подъехала к ней. Колбаса лежала на газете. «И избил, – прочла я, – проходившую гражданку по улице Москвы» – Я кашлянула скромно.
– Вы будете на вечере? – спросила я.
Все были приодеты. Благовония носились. К лампочкам были привязаны бумажки. Хвоя сыпалась. Подшефный середняк сидел с товарищ Шацкиной и кашлял.
Выступали физкультурники в лиловых безрукавках, подымали руки, волоса под мышками показывались. Хор пел.
Балалаечники, поводя глазами, забренчали. Мы покачивались на местах, приплясывая туловищами.
Товарищ Шацкина, довольная, оглядывала нас: – Хорошо, – зажмуривались мы и хлопали ладошками. Содружественная часть подтопывала.
– тихо,– как когда я была маленькая, завертелся вальс, —
– кругом,и ветер на сопках рыдает.Я пойду на лекцию, – перестав смотреть на дверь, сказала Иванова, – нет ли там чего, – и вытащила пудру: озеро с кувшинками и лебедь.
Подмерзло. Две больших звезды, как пуговицы на спине пальто, блестели. Над театром, красные, окрашивая снег на площади и воздух, горели буквы. Люди в кепках проходили.
Я – приглядывалась к ним.