Портрет
Шрифт:
Что-что? Я? Вызвал вас? Как смею я претендовать на подобное? Вы ведь написали мне, не так ли, предлагая заказать мне портрет. Ваша попытка начать мое возвращение в мир английского искусства, единственного, что имеет значение для вам подобных, несмотря на его убогость. Заманить меня обратно, помочь мне вновь взять вожжи в свои руки. Нет, нет, мой дорогой друг! Мы ведь теперь пытаемся заглядывать под поверхность. Это я вызвал вас, я, знавший, что вы приедете, должны будете приехать повидать меня. Я заманил вас сюда. Мне требовалось убедиться, что вы приедете.
Последние пару лет я писал мало писем, и те главным образом адресованные моему банку, и никакой важности они не представляли. Моя потребность в их услугах в настоящее время невелика. Однако одно было
Собственно говоря, всего лишь одна фраза заставила вас упаковать чемоданы и сесть на поезд до Парижа, а затем и в Киберон, а затем в рыбачьей лодке на остров и пройти через него, пока вы не добрались до моей двери. Одна коротенькая фраза составила всю разницу: «Надеюсь, вы и Уильям все еще друзья: его неудовольствие утопило очень многих людей».
Вы проникаете в предметы, слова и картины с большей силой, чем кто-либо еще из всех, кого я знавал и знаю.
Вы ухватываете мельчайшую деталь — контрастность оттенков, форму ушной мочки, сгиб пальца, единственную неуклюжую фразу, странное употребление слов, и теребите их, пока они не выдадут своих секретов. Но какой секрет прятало мое письмо? Она дразнила, эта неуклюжая фраза, но осталась немой.
Это не было опиской, мой друг, или нескладицей того, кто утратил связь с реальностью, скверная шутка позабывшего даже основы грамматики. Я хотел проверить, приедете ли вы. Это была последняя проверка, каждое слово обдумано и взвешено. К тому же вы требовались мне здесь, чтобы все-таки проломить стену, которая воспрепятствовала мне писать стоящее быть написанным.
Думаю, пришла пора сказать вам, что заставило меня покинуть Англию. Вы придете в восторг, это польстит вашему эгоизму! Заставили меня вы. Началось в половине девятого утра во вторник десятого мая тысяча девятьсот десятого года. Я сидел за завтраком и проклинал погоду, пасмурность, тучи, а мне был нужен яркий свет для картины, над которой я работал. Я знал, что в лучшем случае пробездельничаю до полудня, а может быть, и дольше. А потому решил почитать «Морнинг кроникл» и посидеть подольше за яичницей и кофе, которые только что принесла моя хозяйка. Я начал, как обычно, с извещений и заявлений, затем ознакомился с новостями внутренними и международными, затем для заключительного удовольствия обратился к рецензиям.
Я их предвкушал — выставка Эвелин открылась два дня назад, и я знал, что обязательно что-нибудь да будет. В худшем случае кратенькое упоминание, в лучшем — что-нибудь хвалебное. Я не знал, кто ее напишет — «Кроникл» по какой-то причине всегда предпочитала анонимность. В любом случае подобную выставку предложили бы осветить какому-нибудь юнцу — слишком малозначительна, чтобы беспокоить кого-то посолиднее. В конце-то концов, Эвелин же была практически неизвестна. И все зависело от того, пошел ли уже на убыль фурор, который вызвала ваша выставка. Рецензии появлялись всю предыдущую неделю, и были они устрашающими. Затем появились письма возмущенных полковников и академиков. В критическом смысле выставка явилась полной катастрофой и блестящим успехом во всех остальных. Не прошло и нескольких дней, как в стране все сколько-нибудь интересовавшиеся подобными вещами уже знали фамилии Гогена, Сера, Дега и всех прочих.
Я думал, что для Эвелин это хорошее предзнаменование. То, что она не принадлежала к вашей группе, скорее всего должно было пойти ей на пользу. Кроме того, я полагал, что критики уже излили на вас весь свой запас серной кислоты, и им против обыкновения захочется сказать что-то приятное. Но нет. Слишком уж они увлеклись, обливая помоями французов, и большинство газет отмахнулись от нее, чтобы оставить побольше места для вас. Только «Кроникл» напечатала рецензию, анонимную, как у них в заводе. Лучше, чем
Ну, вот мы и снова оседлали моего конька. Поверхность и мгновенные впечатления. При первом знакомстве воображаешь, будто вы — безупречный джентльмен. При первом знакомстве с Эвелин сделай ее набросок, положись на интуитивное суждение художника и мгновенную оценку — и что ты получишь? Тощую фитюльку, у которой словно вот-вот задрожат губы. Эти слегка сутулящиеся плечи, признак замыкания в самой себе от страха перед реальностью. А привлекательность, а женственность? Забудьте. Профессиональная старая дева, которая затрясется при одной только мысли, что какой-нибудь мужчина прикоснется к ней. Боязливое робкое существо, которое легко сломать. Ничтожество, которое нельзя принимать всерьез. Некоторые люди пребывают в одиночестве, потому что сильны и презирают мир, другие же — из-за страха, отчаянно желая быть своими, быть принятыми остальными, но не зная, как этого добиться, смертельно боясь быть отвергнутыми. Один взгляд — и становится ясно, что Эвелин принадлежит ко второй категории.
Таково сомнительное восприятие современного художника. Но поглядите на нее, как мог бы Рафаэль, этот обожатель женщин. Или Рембрандт, своим божественным взглядом видевший души людские, или Вермер, который умел написать глубинные уровни безмятежности и показать смятение в пределах мирного абсолютного покоя, и вы вновь увидите нечто совсем другое. Затем вы увидите хрупкость, силу воли. Которая понудила ее принести в жертву все во имя единственной цели быть художником. Не зарабатывать на жизнь, не преуспеть — это низменные цели, не стоящие свеч. Нет, следовать собственным побуждениям, пока она не найдет удовлетворения в том, что создаст. Ей требовалась моя жестянка для печенья, чтобы достигнуть того, к чему я приблизился лишь раз в жизни. Но ее требования были выше моих, она принадлежала к тем душам, которые никогда в этой жизни не обретают удовлетворения.
Ничего этого вы понять не способны и не притворяйтесь. Для вас искусство — это политика, а Эвелин не желала подчиниться вашей воле. Почему, собственно, у вас столько беспокойств с женщинами, хотя мужчин вы подчиняете себе с такой легкостью? Или женщин надо подчинять контролю иными способами? И тут требуется иной стиль, превосходящий вашу сноровку? Ваша жена, Эвелин, Джеки. С ними всеми вы потерпели неудачу. Замечали ли они что-то, чего не видели мы? Прозревали ли они слабость, известную вам одному?
Разрешите мне посмотреть на вас. А знаете, по-моему, я тут попал в цель. Наконец-то вы по-настоящему рассердились. Может быть, нечаянное упоминание Джеки? После дней и дней провокаций вы все-таки открылись передо мной. Новый эмоциональный регистр в вашем лице, который мне необходимо учесть.
Ну-ну! Не дуйтесь! Я же только, как вы знаете, делаю свою работу. До сих пор вас держали в ватке. Ни один портретист настолько на вас не нажимал, потому-то все ваши портреты, какие я видел, так ужасны. Нет, вполне пригодны для представления публике, не сомневаюсь, они будут отлично смотреться в обеденном зале вашего кембриджского колледжа или на стенах «Атенеума». Но они показывают лицо, обращенное к публике, а не внутреннего человека. В них есть личность и прозрение в безудержном панегирике. Что сказал Оливер Кромвель Уокеру? «Я желаю, чтобы вы изобразили меня со всеми моими бородавками и прочим». А те ваши портретисты не только опускали бородавки, они даже не замечали их, как и я в первый раз. Но не теперь. И я решил, что следующий будет еще лучше.