Портрет
Шрифт:
Когда я отпускаю эти презрительные шпильки по адресу французов, я, знаете ли, вовсе не хочу их перечеркнуть. Французом быть прекрасно. Меня тошнит от лжефранцузского. Париж был чудесным временем, моим освобождением. Не как художника, потому что я там практически ничему не научился, а затем годами был вынужден избавляться от того, что все-таки воспринял. Но для меня как для человека он сыграл решающую роль. Я отправился туда пугливым, застенчивым, неловким, а вернулся… самим собой. Во всем своем внешнем блеске, надменно расхаживая по лондонской сцене, провозглашая себя. Я стал оригинальной личностью, тем, чем должен быть художник. Это был только спектакль, но удачный. Некоторые меня ненавидели, считали бахвалом или дураком, некоторые находили меня занимательным. Но замечали меня все, а это ключ к успеху
Вы наблюдали за моим преображением и руководили им. Я помню ощущение, когда вдруг пришла ясность. Было это в баре, неподалеку от atelier. Мы собрались там, чтобы выпить. Долгий рабочий день, наши глаза еще не отдохнули от напряжения, от нас разит запахом краски и терпентина. Каждый из нас помечен чернотой ногтей и многоцветностью ладоней. Возбужденность шумных разговоров — ведь мы же были абсолютно серьезны, как вы знаете. Летом мы напряженно работали по восемь, десять, а иногда и по двенадцать часов — учились нашему ремеслу и старались вооружиться для грядущих боев, когда нам придется его применять. Не помню, кто был там. Думаю, Ротенштейн, подтянутый, корректный, как обычно, отпускал свои сухие и всегда слегка расплющивающие замечания, гасил беззаботную радость, обязательно рассуждая о том, что говорил. Пожалуй, Мак-Эвой со своей обескураживающей манерой вставлять замечания, не имевшие никакого отношения к тому, о чем мы говорили. А вот Эвелин там точно не было: кончив работать, она собирала свои вещи и уходила домой. Она всегда была сама по себе, а не частью компании. Мы пили, а я тогда плохо переносил спиртное, моя пуританская кровь к нему тогда еще не привыкла. Хватало пары глотков. А после двух рюмок я был уже пьян в дымину, хотя остальные были еще трезвы как стеклышко. Язык у меня сорвался с привязи, и я изрек какую-то нелепость, о какой в нормальном состоянии и подумать бы не посмел, не то чтобы сказать вслух.
Не помню, как это было выражено, но помню формулу: взять любого из выдающихся художников и подчеркнуть его слабость, реальную или воображаемую. Вознести себя, принижая тех, кто более велик, чем ты. Фокус критика. Так что конкретно? Мане был бы великим художником, если бы только научился контролировать свои линии. Отсутствие структурности у Рембрандта заведомо исключает возможность признать его истинным гением.
Слабость Рафаэля заключается в отсутствии у него венецианского чувства колорита. Словом, чушь в таком вот духе. И, к моему удивлению, я увидел, как они кивают, не осмеливаются на очевидное возражение, что я несу ерунду. И не потому, что они соглашались со мной, но мне дозволили говорить потому, что я говорил с таким исступлением, и даже подталкивали. Я вступил в свои права.
Мне было стыдно за себя и еще более стыдно за тех, кто меня не оборвал. Но это была минута власти, и из этой минуты вырос тот художник, каким я стал. Я научился подавлять, навязывать себя другим людям, парализовать их моим присутствием и моими убеждениями, а тем самым убеждал и себя. Я стал грубым хамом и обнаружил, что люди стекаются ко мне, хотят, чтобы я учинил над ними насилие, или же просто чтобы быть поблизости, пока я разделываюсь с другими.
За исключением, конечно, благонравной малютки Эвелин, которая не присутствовала при рождении из меня художника в том баре. Как-то вечером в Париже я пригласил ее поужинать. Она была одинока, и я решил, что она созрела для атаки. Я нападу, сокрушу и одержу великую победу над ней. Да кто она такая, в конце-то концов? Я хотел испробовать мою новую личность на легком объекте, и она казалась идеальной для этой цели. Я даже был готов потратить деньги, хотя скоро частью моей репутации стало мое умение заставлять других тратить деньги на меня. Странно, как другие чувствуют себя у вас в долгу, если платят за вас в ресторане.
Впрочем, этот вечер утонченной элегантностью не отличался. Мы отправились в bouillon 13 .
13
Дешевый ресторан (фр.)
14
На пансионе (фр.)
Это входило в мой план — на первом этапе требовалось подавить. Эвелин, полагал я, окружающая обстановка так напугает, что она воспримет меня как покровителя, будет льнуть ко мне в этом враждебном буйном мирке. Я превращусь в ее защитника, ну а остальное будет уже просто.
Началось все отлично, так как она оделась во все свое самое лучшее. Конечно, не элегантно — таких нарядов у нее вообще не было, но простой удобный костюм, почти мужской по стилю, а тем или иным красочным пятном, какой-нибудь деталью она спасала его от безобразности.
Непонятным образом она умудрилась сделать искусственный цветок в своих волосах чарующим, дешевое ожерелье — стильным. У нее была манера так располагать одежду на теле, что оно намекало на чувственность, тем более интригующую из-за того, что оно было так тщательно укрыто. Что-то, что ей хотелось показать, но одновременно она боялась. Именно это придавало ей чопорную благовоспитанность, рождало ощущение, что она тихая серая мышка, пока вы не узнавали ее поближе и не начинали понимать, что она далеко не такая.
Разумеется, я не учел ее возможности, оказавшись на вражеской территории, опереться на врожденное чувство превосходства англичанок среднего класса. Она принадлежала к тому классу женщин, которые создали империю, которым нипочем благополучно преодолеть куда более опасные воды благотворительного базара или званого чаепития в Парк-Лейн. Полсотни дюжих французских пьяниц — пустяк для им подобных, и она прямо-таки расцвела, столкнувшись с таким вызовом. Ее природная застенчивость исчезла, едва она вошла в роль, которую поняла даже слишком хорошо. Она села за стол и тут же спросила соседа, дюжего хмурого парижанина, который без труда раздавил бы ее одной гигантской лапой, не будет ли он так любезен перестать курить.
Внезапная тишина. Кто-то захихикал, но оборвал смешок, едва она парализовала его стальным взглядом и приподнятой бровью. Сигарета упала на пол под каблук тяжелого сапога. Разговоры возобновились, а Эвелин, утвердившись в роли хозяйки нашего стола, царила за ним до конца вечера, благовоспитанно принимала комплименты и время проводила как будто очень приятно. Каждые пять минут наши новые друзья угощали нас стаканчиком вина, а затем вмешались торговцы коньяком, и нас захлестнула волна этого напитка, подкрепляемая неотразимой силой дружеского расположения. Ее французский был много лучше моего, и я превратился в ее спутника, которого терпели, потому что я был с ней, а не наоборот.
Финал был неизбежен. Эвелин (обнаружил я) была способна уложить под стол даже шкипера. Она происходила от длинной вереницы выпивох, и алкоголь словно вовсе на нее не влиял. Вы помните, как он воздействовал на меня. Мои планы рухнули, я был унижен, разоблачен как обманщик — и я знал, что она видела и понимала все. Ей только что не пришлось унести меня на спине, а когда в моем одурелом состоянии я набросился на нее, она изящно посторонилась, и я хлопнулся на землю. Чтобы встать, мне потребовалось некоторое время, а когда я перекатился на другой бок, то увидел, что она сидит на каменной ограде и смотрит на меня так, будто я шестилетка, который только что обмазал шоколадом пушистый ковер.