Портрет
Шрифт:
Ни о чем этом вы никакого представления не имеете. Вы думали, что я хочу спастись от своего прошлого, купаться в свежем воздухе мира космополитов. Избавиться от душащего, тесного, мелочного мирка Шотландии. Вовсе нет, то есть не совсем. Вы считали, что мое продвижение вперед — после моего знакомства с вами — было ростом, преображением себя в художника и человека, мой триумф был тем более велик, что не позволил Шотландии сокрушить меня. Увы, ничто никогда не бывает таким простым.
Разрешите, я объясню. Я вам часто рассказывал о том, как вставал каждое утро в пять в моем ледяном жилище, шел на работу с комком засохшей
Даже в работе для лондонских журналов была своя светлая сторона, хотя работа была тяжелой, а оплата мизерной. Проводить весь день напролет перед Олд-Бейли, лишь бы мельком увидеть подозреваемого в убийстве, чтобы набросок успел приперчить статью (лица искажены, дабы выглядеть истинно преступными), — отличнейшая тренировка для портретиста импрессионистского толка. Работаешь в спешке, и нет времени для художнических закидонов. Понимаете, набросать лицо в омнибусе по дороге в редакцию, иметь — если повезет — десять минут на его завершение и бегом выполнять следующее задание. Правда, полученный результат никто всерьез не рассматривал.
Один, обвиненный в убийстве жены ради полученного ею наследства, немножко смахивал на тогдашнего премьер-министра. Просто из желания посмотреть, что из этого выйдет, я сдал в редакцию набросок лорда Солсбери вплоть до насупленных бровей, высокого лба и пышной бороды. Я даже одел его в модный сюртук. «Человек, обвиняемый в звериной жестокости и краже» гласил заголовок, а под ним — мой портрет премьер-министра. Я ожидал смеха или по меньшей мере увольнения. Но никто ничего не заметил, исключая моих коллег журналистов. Эти иллюстрации служили всего лишь украшениями, разбавлявшими монотонность печатных строчек. Весь мой труд предназначался только для придания странице некоторого разнообразия, так, чтобы читатель не устал от монотонности и не начал смотреть в окно омнибуса.
А вы не жалеете об утраченном энтузиазме юности? Оглянуться на время, когда все было новым и свежим, когда ничто не было известным и все открытия ждали впереди? Когда каждая шутка была классической, а каждая дурацкая проделка — чистым наслаждением?
Возможно, что и нет, ваша юность была такой непохожей на мою. Разумеется, я боялся, когда отправился в эту чертежную мастерскую в Глазго, пусть даже облегчение от расставания с родным домом и было так велико, что искупало практически все. Размеры и ужас большого города, одиночество, холод — все это леденило меня. Но волнующее ощущение клокочущей напряженности этого мира! Прежде такие крайние эмоции я черпал лишь изнутри себя: только ощущение вины, страх перед Богом и моя мать помогали мне чувствовать себя настолько живым.
И я познакомился с людьми, существование которых мне даже не снилось: бездельники, все время отпускающие шутки и богохульничающие, пьяницы, способные
Они меня тоже учили. Единственный предмет, по которому я успевал в школе, было рисование, я мог выполнять чертежи сложных машин несравненно лучше моих соклассников, но, попав в эту мастерскую, понял, что почти ничего не умею, что напрасно гордился. Это больше чего-либо другого научило меня никогда не считать, будто я достиг вершины.
Я начал учиться, как никогда не учился ни прежде, ни после. И если я часто нетерпим к техническим слабостям других, то потому лишь, что знаю, как трудно приобрести хорошую технику. Свою я приобрел постоянным трудом и упражнениями из года в год, изо дня в день. Она не была врожденным даром и далась мне нелегко, и она — единственное, чем я искренне горд. Естественно, я защищаю мое умение от тех, кто отмахивается от него как ненужного или старомодного. Чтобы добиться того, чего ты ищешь — именно такого эффекта, который тебе нужен, и никакого другого, — надо обладать мастерством, иначе вы смахиваете на человека, пытающегося свободно изъясняться на языке при ограниченном словарном запасе. Если такой свободой вы не обладаете, так говорите только то, что способны сказать, но не то, что подразумеваете. А иначе вступите на путь обмана, убеждая сначала других, потом себя, будто никакой разницы нет.
Быть может, именно выставка так вас изменила. Мне следовало бы сказать «Выставка» с большой буквы, так как она положила начало революции на нашем бедном островочке, не так ли? Когда ураганные ветры революции, Французской революции, пронеслись над нами, насилие было спущено с цепи, ретрограды сметены с пути и преданы истории, где теперь их бедные трупы гниют и истлевают. А вы, как Робеспьер, дергаете ниточки за сценой, вознаграждая некоторых, обрекая других профессиональной смерти.
Даже и тогда меня поразила беспощадность, с какой вы подчиняли себе различные объединения художников, контролировали выборы таким образом, что ваши креатуры становились секретарями, председателями жюри, отбирающих картины для выставок. С какой вы истребляли любое несогласие. То, как вы писали манифесты и публиковали их от имени всех. То, как вы последовательно травили тех, кто осмеливался не соглашаться с вами. Бог мой! Благовоспитанный мир английского искусства ничего подобного прежде не видел и не был готов к подобному нападению. Жаль, жаль бедняг, оказавшихся у вас на дороге! Как жаль Эвелин, которая стала наглядным примером, насколько опасно, нет, не противоречить вам, а всего лишь не поддерживать вас.
, Все, о чем я говорю, должно войти в мой портрет, но это трудно. В первом я кое-что поймал, хотя потому лишь, что писал то, что видел, но не понимал, на что смотрю. Но это все там — в игре теней на лице, в том, как я сумел придать вашим глазам этот слегка скрытный выжидающий взгляд. Если бы вы тогда меня спросили, я бы сказал, что показал вашу сдержанность, легкий страх перед миром, который вы обычно прячете. Но я бы ошибся: писал я ваше терпение, выжидание удобной минуты, чтобы атаковать. Презрение, которое вы питали ко всем — и художникам, и критикам, и меценатам, — ко всем, кого требовалось обуздать и контролировать. Я писал жгучее желание власти, затаенное в вас.