Портреты учителей
Шрифт:
В институте состоялся торжественный вечер, посвященный тридцатой годовщине Советской армии.
Это было время свинцово-черное без просвета. Зловоние государственного антисемитизма затопило полуголодную страну. Все еврейское подвергалось злобному гонению, а в самом благоприятном случае — осмеянию.
Александр Михайлович картавил. Более того. Иногда он, умышленно утрируя, подчеркивал еврейский акцент.
Не знаю, кому пришла в голову идея заставить профессора Мангейма выступить на вечере с рассказом о том, как он был начальником санитарной службы в 25-й стрелковой дивизии, которой командовал Чапаев. Для большинства из нас Чапаев был легендарным героем гражданской войны, истинным коммунистом.
И вдруг Александр Ефимович, ловко применяя стандартный набор советского официального словоблудия, нигде и ни в чем не выходя из рамок, установленных коммунистической пропагандой, только интонацией и лукавой улыбкой показал нам пьянчугу-рубаку, которому нельзя было доверить командование взводом, куда уж там — дивизией. Кульминацией выступления был рассказ о том, как Чапаев приказал Мангейму в течение одной ночи развернуть госпиталь на сто коек.
— Было это в Оренбурских степях. Госпиталь на сто коек… Вы понимаете, чему подобен этот приказ? Скажем, приказу — сегодня ночью на Театральной площади силами профессорского состава института воздвигнуть Эйфелеву башню заодно с Триумфальной аркой. Я попытался объяснить это Василию Ивановичу, разумеется, в более доступной форме. Так он, затопав хромовыми сапогами и сорвавшись на фальцет, закричал: «Если ты, жидовская морда, к утру не развернешь госпиталь на сто коек, я тебя пущу в расход!». Не желая шокировать аудиторию, особенно ее лучшую половину, я упустил вариации в стиле рококо, которыми была украшена эта фраза. — И что вы думаете? — на лице Мангейма засияла улыбка, которую следовало бы запатентовать, — я развернул госпиталь на сто коек. Вы спросите, как мне удалось в течение одной ночи соорудить на Театральной площади Эйфелеву башню? Очень просто. Я воткнул в землю четыре деревянных жерди, связал их вверху веревкой и убедил вас в том, что вот оно — требуемое вами сооружение. Но можете мне поверить — госпиталь был ничуть не хуже… скажем, штаба нашей славной 25-й стрелковой дивизии. Вы знаете, моим методом очень многие не пренебрегают и в настоящее время.
Мы смеялись от души. Нам очень понравилось выступление профессора Мангейма. В ту пору ортодоксальный коммунист, я не подумал о том, что сейчас публично осмеивалась одна из икон в советском иконостасе. И не только икона.
Профессору Мангейму сошло с рук выступление на торжественном вечере. То ли потому, что это был добродушно-снисходительный рассказ старого чудака, то ли потому, что в ту пору профессор Мангейм лечил знатную особу, страдающую геморроем. А знатный геморрой, как известно, нельзя оставлять без опытного врача.
Уже потом, слушая лекции по госпитальной хирургии, я понял, как профессору Мангейму удавалось, казалось, одним словом в нормальной верноподданной фразе разрушить ходульные представления, вбиваемые в нас советской пропагандой, и показать вещь или явление в их истинном виде.
— В ту пору, — рассказывал Александр Михайлович во время лекции, — я учился на медицинском факультете Сорбонны. В России, как вы понимаете, для меня не нашли университета с достаточно широкой дверью. Я был бедным студентом, поэтому сначала я зарабатывал на жизнь и обучение, работая стеклодувом, а потом стал санитаром и фельдшером в еврейской больнице. Это была такая клоака! — профессор сделал небольшую паузу, слегка кивнул головой в сторону двери и добавил: — Как эта.
Сто пятьдесят студентов потока, мы не видели больниц, значительно отличавшихся от той, в которой находилась клиника кафедры госпитальной хирургии. Для нас это была норма, естественное состояние. И вдруг два слова «как эта» на мгновение приоткрыли завесу, и до нашего сознания дошло, что в мире есть больницы, в сравнении с которыми обычная советская больница всего лишь клоака.
Еврейская тема постоянно присутствовала в его неосторожных шутках. Даже говоря о Сорбонне, он не пременул заметить, что в России не нашлось университета для еврея.
Однажды, демонстрируя больного во время лекции, Александр Ефимович докладывал аудитории, что он обнаруживает по ходу клинического обследования. Профессор снял стетоскоп с груди больного.
— Так. Тоны приглушены. Акцент второго тона на аорте. — Александр Михайлович задумчиво посмотрел на больного и, словно в аудитории не было ста пятидесяти студентов, тихо добавил: — Еврейский акцент второго тона на аорте.
Последовал взрыв хохота. Только потом я подумал, что шутка была очень грустной.
Вместе с однокурсниками я присутствовал при рождении очередного анекдота, ставшего классическим.
Врач клиники спросил Александра Ефимовича, может ли получить инвалидность больной, выписывавшийся домой после довольно сложной операции. В Советском Союзе существуют три группы инвалидности. Профессор посмотрел на титульный лист истории болезни и ответил:
— Кроме имеющейся у него пятой группы инвалидности, другой он не получит.
Речь шла о пятой графе в паспорте с записью «еврей».
Однажды группа студентов наблюдала операцию. В затянувшейся тишине, нарушаемой только звоном инструментов, прозвучал вздох ассистента. Александр Ефимович поднял голову, посмотрел на врача поверх очков и очень серьезно произнес:
— Перестаньте говорить о политике.
Так родился еще один анекдот.
В день реабилитации «врачей-отравителей» Александр Михайлович увидел своего доцента у входа в административный корпус института. Доцент Попов, тот самый «благородный» доцент, которого перевели на кафедру госпитальной хирургии после того, как из тюрьмы освободили профессора Цитрицкого, пытался спрятаться в толпе студентов, стоявших на тротуаре и на мостовой. С противоположного тротуара Александр Ефимович закричал:
— Владимир Васильевич, вы уже можете пожать мою руку. Партия и правительство установили, что у меня нет сифилиса.
Эта глава превратилась бы в сборник анекдотов, если бы я продолжил цитировать шутки Александра Ефимовича, которые он ронял походя, мгновенно реагируя на конкретную ситуацию.
Лекции профессора Мангейма были зрелищем. Много раз во время этих лекций я вспоминал выступление Александра Ефимовича на конференции зрителей в еврейском театре. Первый чac лекции действительно был представлением. Но каким! На кушетке сидел или лежал больной, страдавший заболеванием, которое было темой лекции. Я не могу понять, каким образом профессор находил пациентов, беседуя с которыми он мог привести в восторг самых изысканных ценителей комедии. Профессор, как любой врач, спокойно собирал у больного анамнез, обычный опрос пациента, а студенты покатывались от хохота. Профессор осматривал демонстрируемого, комментируя свои действия или докладывая о находках, а студенты изнемогали от смеха.
Второй час лекции был обстоятельным академичным разбором того, что мы увидели во время «представления». Здесь уже не было времени не только для шуток, даже для улыбки. Уйму знаний передавал нам профессор.
Спустя много лет мои коллеги, очень знающие и опытные хирурги нередко удивлялись, откуда я знаю какой-нибудь нигде не описанный симптом или редкую патологию, диагностика которой представляет немалые трудности.
Однажды самолюбие отличного профессора-хирурга было ущемлено, когда очень простым приемом я, в ту пору молодой врач, к тому же ортопед, а не полостной хирург, отдифференцировал у него одно заболевание от другого.