Порыв ветра, или Звезда над Антибой
Шрифт:
– Не только при чтении. Были друзья…
– Значит, помнишь… Быстрая речь, неудержимое многословие, ассоциации скорее механические, чем смысловые, бессонница… Дальше больше: мысль скачет, человек без конца шутит, смеется, но вдруг – вспышка гнева. Идея величия. Во всяком случае, переоценка собственной личности. Дальше хуже – обрывки слов, неистовство… А при депрессии наоборот: настроение подавленное, движения заторможенные, работоспособность падает. Речь замедлена, вообще человек немногословен. Тоска и тревога, самоуничижение, самобичевание… Вплоть до самоуничтожения… Конечно, есть много вариантов, множество оттенков расстройства… Как впрочем и причин, его порождающих.
Мы оба молчали, попивая какао, которое здесь с гордостью
– Что ты там бубнишь? – спросил Пьер.
– Одна старая песенка.
– О чем?
– Все о том же. «Я все равно паду на той, на той далекой, на Гражданской. И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной…»
– Кто написал?
– Мой любимый поэт… Она у меня вообще сейчас неотвязно в памяти, эта песня. Как и все эти твои симптомы. А когда-то я о ней говорил с автором. Со знаменитым поэтом. С любимым поэтом. Рассказать?
– Расскажи, – усмехнулся Пьер благодушно.
– Это было осенью. Поздней осенью. В тот день холод был сучий. И такой ветер с утра…
– Где это было? В Париже? В Ницце?
– Еще в Москве. Мы только что разошлись с женой…
– Понятно. Жена ушла к богатому, – уныло пошутил Пьер.
– А у вас тут что, к бедным уходят? Как в кино?… В общем, мы разошлись, но мне еще разрешали брать пацана из школы после уроков. Забирать и отвозить к бывшей теще на Речной вокзал. А в тот день я чуть не опоздал к концу уроков. Читал «Аду» Набоковскую, спохватился и бегом – троллейбус, метро, троллейбус… Школа была на Ленинградском проспекте, за Войковской. Прибегаю. А там пустырь был такой в стороне от Ленинградки, а на нем школьный бункер, обнесенный проволочным забором. Гляжу на часы – даже раньше времени прибежал. Можно сказать, первый. Гляжу – нет, еще один папаша идет вдоль проволоки. Маленький. С усиками, Он самый и был, этот поэт. Его Антоша в одной школе с моим Антошкой учился. Так что мы были знакомы. Шапочно. Он подошел, поздоровались, и я вдруг вспомнил ночное чтение. Говорю: «Знаете, я тут вашу песню нашел у Набокова в романе. Он ее перевел. Я вам сейчас покажу». Достаю «Аду» из портфеля… Надо тебе сказать, что я до самого инфаркта все в портфеле таскал, все, вплоть до словарей и продуктов питания. Это уж после инфаркта единственный русский доктор Парижа Лиза Кишилова портфель у меня отобрала и больше носить не велела… И вот я вынимаю «Аду» и показываю ему это поразительное место в романе, где его песня… Там героиня со своим возлюбленным братом приходят в русский ресторан, где среди прочего русского поют «частушки безвестного русского гения». И дальше в переводе на английский кусок из этой песни, где про «комиссаров в пыльных шлемах». Там еще про острый локоть трубача, и Набоков пришел о в такой восторг, что даже комиссары ему не помешали…
– А кому они могли мешать?
– Мне они мешали. Кабы они еще были в своих кожаных куртках и фуражках… Если б они его убили и проверяли качество работы, как у Платонова, другое дело. Впрочем, он ведь и сам был из комиссарской семьи, наш поэт… В общем, он попросил прочитать ему по-английски, и я стал бубнить… А там фокус звукоподражания. Звучит по-английски, как по-русски. Он сперва даже не поверил. Заставил перечитать. Вот там, к примеру, по-русски «когда трубач отбой сыграет», а в английском «when the true batch outboy the riot». Похоже?
– Похоже, – Пьер усмехнулся. – Но может, это у тебя такой русский английский.
Я конечно, завелся с полоборота.
– Ты что? Я не в вашей бедняцкой Сорбонне учился. Я учился в московском инязе имени Тореза. Был у вас такой ученый. Не помню уж, чем он занимался…
– Он был генсек, – сказал Пьер. – Исключал меня из компартии… А ты считаешь, что он тогда и получил свою травму, твой бедный герой?
– Я так думаю. От нее и сегодня еще страна не очухалась. А скоро уже сто лет…
– Может быть, – сказал Пьер. – Но знаешь, если б он не пережил всех этих страхов, может, не было бы потом взлета его таланта. Может, тогдашние его страдания не прошли даром. Оказались креативны, созидательны. Так думают Кей Джемисон и многие другие. Профессор Джером Каган из Гарварда говорил, помнится, что креативность замешана на боли подросткового одиночества… Важны ситуации, которые называют «вызывающими». Так что мы должны быть им благодарны…
– Я против.
– Я, пожалуй, тоже, но кто у нас спросит?
Мы вышли на набережную. В стороне аэропорта догорало кровавое полотнище заката.
– Как звали твоего поэта? – спросил Пьер.
– Булат Окуджава. Весь мир его знает…
– Теперь и я буду знать, – смиренно сказал Пьер.
Глава 14. Женщина, ваше величество…
Думается, что как раз в ту пору, когда Никола лечил в Маракеше пораненную ногу, он и встретил Жанин, которая взяла на себя заботы о нем. Можно предположить, что и сообщение в письме домой о том, что «Жан оказался хорошей сиделкой» было вполне безобидной шуткой: не Жан, а Жанин, о которой еще долгое время в семье и слыхом не слыхали.
Впрочем, похоже, что и самым осведомленным из биографов (скажем, их дочери Анне) мало известны обстоятельства их знакомства.
Анна сообщает в своей книге, что Жанин пригласила Никола посмотреть ее живопись, и он был поражен серьезностью ее творческих усилий. Далее Анна сообщает, что живопись их была несходной и что они не влияли друг на друга как художники. В высшей степени академичный взгляд на любовь…
А где они впервые увиделись? Может, бедняга приволок свою раненую ногу на многолюдную площадь Джамна-эль-Фна, в огромное, царящее над базаром кафе, где и нынче собираются туристы. А может, она приметила на улице этого большого, красивого и беспомощного сироту, страдавшего от боли и взывавшего к материнской помощи. Увидела и пожалела. По-русски это почти то же, что полюбила. А он позволил себя пожалеть и полюбить, несмотря на свою баронскую заносчивость…
Ну да, вероятно, она привела его в этот пропыленный, убогий шалаш, где она, обугленная солнцем, царила среди мужчин – единственная женщина, бродяжничающая бретонская королева в шалаше бродячих художников-поляков. Королева пропыленного шалаша была женой одного из художников и матерью их пятилетнего сына. Очень высокая, очень худая, с яркими и печальными глазами…
Мы ничего не знаем о том, как складывалась ее семейная жизнь до появления этого долговязого русского бельгийца с не слишком русским именем фон Хольштейн..
Мужа ее звали Олек Теслар, сына Антек, они бродили с друзьями-художниками по марокканскому захолустью уже добрых три года. Может, это из-за ее болезни легких выбрали они для странствий жаркое Марокко. Но может, и впрямь, именно художественные поиски гнали ее дальше и дальше по пыльным улицам Маракеша, по раскаленной пустыне. Так или иначе она круто переменила судьбу, и свою, и всей своей бродячей семьи: ушла за этим бедным, раненым, оказавшимся в тупике и вконец обнищавшим молодым парнем, бросила мужа, отправила во Францию, к не слишком ее причудами довольным родителям своего ставшего обузой пятилетнего сына. Мы мало знаем, кроме того, что в Бретани были озадачены таким поворотом событий и не готовы к нему.
Биографы сдержанно сообщают, что Никола понравились ее картины. Что потом он позвал ее за собой. Или что она его позвала, оценив его талант. Позвала куда?
Она не слишком знала, куда идти, да и он не знал. Он вообще, пожалуй, был на мели… Он знал только, что не хочет возвращаться в Бельгию, а хочет просто идти, идти, странствовать без конца. Что-то видеть в пути, что-то узнавать, чему-то учиться. Странствие смягчало боль, смиряло тревогу. Мир был открытым, бескрайним и полным чудес. Можно было пройти через всю Персию, уйти в Индию. И она решила, что будет идти за ним. Кто и что может остановить влюбленную женщину?