Порыв ветра, или Звезда над Антибой
Шрифт:
Вспомните, как кумир его Скрябин вернулся из Швейцарии, и к нему явился молодой гений Пастернак. Пастернак вспоминает, как это было:
«В разгаре его торжеств я осмелился явиться к нему и сыграл ему все свои сочинения. Прием превзошел мои ожидания. Скрябин выслушал, поддержал, окрылил, благословил меня.
Но никто не знал о тайной беде моей, и скажи я о ней, никто бы не поверил. При успешно продвинувшемся сочинительстве я был беспомощен в отношении практическом. Я едва играл и даже ноты разбирал недостаточно бегло, почти по складам. Этот разрыв между ничем не облегченной новой музыкальной мыслью и ее отставшей технической опорой превращал подарок природы, который мог бы служить источником радости, в предмет
Как возможно было такое несоответствие? В основе его лежало нечто недолжное, взывавшее к оплате, непозволительная отроческая заносчивость, нигилистическое пренебрежение недоучки ко всему казавшемуся наживным и достижимым. Я презирал все нетворческое, ремесленное, имея дерзость думать, что в этих вещах разбираюсь. В настоящей жизни, полагал я, все должно быть чудом, предназначением свыше, ничего умышленного, намеренного, никакого своеволия».
Нетрудно услышать в этой исповеди отзвук тех сентенций, которыми Никола успокаивал в письмах папу Фрисеро…
Что до отчаяния, к которому приводит это бессилие, то в каждом случае судьба распоряжается по-своему. Вот Пастернак:
«… я верил в существование высшего героического мира, которому надо служить восхищенно, хотя он приносит страдание. Сколько раз в шесть, семь, восемь лет я был близок к самоубийству!»
Редкие наброски, уцелевшие из времен Николаевых странствий и ученичества, не кажутся даже родственными раскрывшемуся позднее (сравнительно поздно) таланту. Но нет ничего странного в том, что любому одаренному человеку в какой-то момент жизни «не пишется», а пишется лишь в какой-то редкий момент жизни. В этот момент хорошо бы успеть завершить «Ревизор» и «Мертвые души», «Горе от ума» или «Дар» с «Пниным» впридачу… Это как порыв ветра… Потом парус может сникнуть. Лови бесценный порыв…
Этот могучий порыв в жизни Никола де Сталя не совпал с его североафриканскими странствиями. Может, поэтому так охотно взялся он в Марокко за журналистику. Сочинение статей и писание писем приносили успокоение, как и новые странствия. За горизонтом чудились сказочные страны, новые неслыханные открытия и видения, даже более яркие, чем те, что давала странникам недорогая «дурь», которой в Марокко всегда было в достатке (послеобеденное это курение упомянуто в марокканских письмах де Сталя)…
Невольно вспоминается, как я впервые попал в прелестный марокканский городок Шешауэн. Фонтаны, уютные дворики, белые стены, испанская провинция… В укромном углу за столиками кафе попивали мятный чай и сладкий кофе с молоком какие-то молодые европейцы. Они позвали меня за свой столик, чтобы я мог вместе с ними посмеяться над какой-то невероятно смешной шуткой, усердно переводили ее для меня на английский, на французский, на итальянский, на польский и на немецкий. Я искренне рад был их дружелюбию, хотя и не сразу понял, отчего их так позабавила эта ни на каком из мне известных языков не смешная шутка. Потом дошло, что они были уже сильно обкуренные. За каждым углом в этом живописном городке Северного Марокко предлагали купить шмаль. «A gram is better than a damn», как пророчил английский романист Хаксли, которому так мало (в отличие от Ахматовой) нравился патриотический Анреп в офицерской форме…
Но как безжалостно трясли этих веселых европейцев на таможне при выезде из Марокко: искали (и, как правило, находили) недорогую травку…
Иные из марокканских писем Никола де Сталя, доносят, кстати, явный запах этой травки. Неудивительно, что письма эти вызывали у родителей сомнения в надежности сыновних сообщений и повергали в отчаянье благополучный и благопристойный Юкле. Письма огорчали странными фантазиями, звучавшими как весть о неблагополучии, все безнадежнее расширяя пропасть между блудным сыном и домом.
В конце мая Никола написал отцу из Могадора:
«Дорогой папа, Ваше письмо убедительней Евангелия и вы правильно поняли, что я никогда не бываю совершенно искренним.
Во мне ничего не бывает надежного и подлинного, кроме мечтаний моих и склонностей. Бог ведает, смогут ли мечтания эти стать реальностью.
В письмах своих я нахожу опору, в которой нуждаюсь, и все, что я пишу, я считаю искренним. Все личности, что во мне уживаются, приходят в согласие, и я рад бываю писать вам и писать маме.
Я не создан из одного куска и с этим трудно что-либо поделать. О деньгах я вам никогда не пишу, а писать всякий раз о том, что у меня лихорадка, или о том, что я не мог ходить из-за боли в печени, тоже скучно».
О безденежье Никола не пишет впрямую, но каждое письмо как бы напоминает о его нужде. Впрочем, иногда разговор заходит и о долгах.
Вот Никола сообщает о деньгах, полученных от Брувера, и о том, что он еще ничего не отослал любезному барону-меценату, который все еще ждет, теряя однако терпение:
«Я стараюсь изо всех сил закончить картины, которых много, и мне это не удается…
Прощайте, не судите мои письма слишком строго, иногда мне думается, что в них, как и в редких моих рисунках, нет того лучшего, что есть во мне.
А лучше всех Святой Иоанн.
Вы лучше, чем я.
С нежностью.
Никола.
Хотел написать вам письмо, чтобы объяснить, что со мной происходит, но я и сам не понимаю этого толком. Вам со стороны лучше судить. Вам легче.
Ник».
Все эти письма, собранные в толстенном французским каталоге трудов Никола де Сталя (Catalogue Raisonne de l\'oeuvre peint), снабжены просвещенными и осторожными комментариями г. Жермена Виата. Комментатор обращает наше внимание на то, как много здесь похожего на письма бедного гениального Ван Гога, который так плохо кончил. Впрочем, читатель и без подсказки комментатора сможет заметить, что автор писем в смятении, что с ним творится что-то неладное. Вернуться домой он ни за что не хочет. Напротив, собирается пробыть в странствии то ли еще год, то ли три года, то ли вообще до конца жизни. При этом он намерен бродить то ли в Персии, то ли в Индии, не слишком ясно, где он будет жить и на что…
Один из троих друзей, Алэн Острат уехал на север. Вскоре Жан и Никола тоже покидают Могадор.
Никола пишет письмо из Си Абдалла Риата, чтобы поблагодарить отца за присланные деньги, – то самое знаменитое письмо о созревании дерева, о пользе терпения…
«Не думайте, папа, что у меня в мыслях беспорядок, его нет. Я могу завтра оказаться в Тунисе, послезавтра в Риме, даже не замечая, куда я еду в поисках того же самого идеала, отчетливо придерживаясь той же самой линии мысли.
Я часто забываю ставить даты на своих письмах, но я не лгу себе самому, когда говорю, что я стараюсь. Деньги я получил, чек и все бумаги. В недоразумении с красками виноват не я, а почта, они признают. Картину отослал один торговец, он вам расскажет, на что и как я жил эти девять месяцев. Двухсот франков мне достаточно, и если я истратил больше, то это на покупку книг и необходимых инструментов, но я вчера завел журнал, куда буду каждый день делать записи…
Я хотел бы, прежде чем проститься, описать грандиозную природу Си Абдалла Риата, но как часто бывает с вечной красоты пейзажами, горы эти кажутся частью иного мира, путь в который нам заказан…»
Никола и Жан возвращаются в Маракеш, где Никола попадает в беду. Он падает, споткнувшись в каких-то развалинах старой касбы, и ранит ногу. Если верить его рассказу, падая, он обратил взор к небу и воззвал о помощи не к Господу, а к матери… К той ли, что умирая в польской Оливе, оставила их, всех троих, сиротами. Или к той, что ждала его возвращения в мирной Юкле. Этой второй он, выздоравливая, рассказал в письме: