Порыв ветра, или Звезда над Антибой
Шрифт:
– А это был такой местный человек, – объясняет водитель, – Русский художник. Он тут со всеми дружил. Тут даже общество есть такое – «Друзья Лукина». Сам-то он недавно помер…
– Помер и сразу – музей! – продолжал я удивляться. – У Репина во Франции нет музея, у Коровина нет, у Серебряковой нет, у Гончаровой нет, у Сомова нет, у Билибина нет, у Анненкова нет, у Бенуа нет, у Кандинского нет, у Бакста нет…
– Ну может, у них друзей не было, у всех этих, – предположил водитель. – А этого Рости тут всякий знал. Когда дом освободился, от них учитель старенький съехал в родные места на пенсию, мэр ему здешний и говорит, Лукину: «давай, Рости, устраивай свой музей, никакой у нас не развивается тут культурной жизни в провинции…
В общем я вышел из машины, сходил в музей, поглядел
Так вот «друг Лукина» Жан-Клод Шмара хорошую книгу написал про нашего областного гения Лукина. Другие «друзья Лукина» тоже не сидели сложа руки. Так что, целый раздел науки искусствоведение возник у нас в шампанской глуши – лукиноведение. Мне пришлось в него углубляться, когда стал писать про славного художника де Сталя, и тут я обнаружил, что в исследовании этой темы у «друзей Лукина» какие-то есть затруднения. О чем-то покойный Лукин «не любил говорить» (не любил, но говорил). Что-то куда-то не «вписывалось». Собственно, многое из того, что касалось де Сталя, в установленные образцы «жизни замечательных людей» не вписывалось. А французская ЖЗЛ, надо признать, еще слащавее былой русской серии (о русской знаю, сам в ней с успехом когда-то подвизался). Так что я собрал все эти вышедшие скромным тиражом апокрифы, в которых предстают двадцатилетний Никола и тридцатилетний бедолага-художник Лукин, и Bам их поверяю. Но, конечно, для начала надо кратенько рассказать о жизни Лукина до его встречи с де Сталем. Тем более, что русский Лукин – это наша шампанская гордость.
Авторы замечательного биографического словаря русских художников-эмигрантов (Лейкин, Северюхин и Махров) сообщают, что мужеского пола младенец Лукин наречен был Ростиславом в честь корабля русского флота, носившего то же имя. Может, случайности своего рождения он как раз и обязан был стоянке вышеназванного судна на феодосийском рейде, но может, и по какой-нибудь другой, не менее веской причине получил он именно это красивое имя, которое французы произносят как Ростислас. Но это отличие и было, кажется, единственной удачей его детства. Во всем прочем повезло ему не больше, чем другим русским сиротам и беженцам. Лет до пятнадцати произрастал он то в Белгороде, то в Феодосии, а в год пореволюционного исхода матушка вывезла его в Константинополь, оставила на попечении друзей, а сама укатила дальше на поиски лучшей судьбы… Ростиславу довелось учиться в русской гимназии в Константинополе, потом в городке Моравска Тшебова, где он увлекся рисованием (была у них там хорошая учительница), позднее учился в богословской школе, откуда сбежал. Долго по свету мыкался – и в чужих садах ковырял лопатой и чужих коров пас, добывая себе хлеб насущный, но в конце концов добрался до города Парижа, где сподобился писать иконы для русской Знаменской церкви, что была на Одесской улице, у самого бульвара Монпарнас. Активно участвовал в работе общества «Икона», во главе которого стоял один из знаменитых братьев Рябушинских, пожалуй что, самый в деловом мире России знаменитый Рябушинский – Владимир Павлович. Он был когда-то в Москве видный банкир, знатный коллекционер. Он и стал в эмиграции одним из главных организаторов и теоретиков общества «Икона», однако (вопреки намекам иных русских искусствоведов) искусству иконописи молодых эмигрантских богомазов он сам вряд ли учил, уже и зрение у него к тому времени было слабое… Иконописцы-учителя были в обществе отменные, входили туда А. Бенуа, Д. Стеллецкий, И. Билибин, трудились в этом обществе Н. Глоба, Т. Ельчанинова, Г. Круг, кн. Е. Львова, Л. Успенский, Ю. Рейтлингер… В общем было кому учить, у кого учиться.
Помню как-то лет тридцать тому назад забрел я в Святодуховский скит, что неподалеку от Версаля. Там в тесных будочках, обогретых горячими трубами (дело было зимой), сидели молодые монахи-иконописцы, по большей части из французов, и не поднимая голов, писали иконы. А в маленькой церкви увидел я надгробную плиту с именем их учителя: отец Григорий Круг…
В 1931 году в помещении русской художественной школы (к той поре художественных русских школ было несколько, а эта была на улице Жюль Шаплен) проходила выставка работ общества «Икона», и 27-летний Ростислав Лукин в ней принимал участие.
Позднее у него даже прошла персональная выставка (большое событие!) в бельгийском городке Намюр. А что выставка? От одной выставки икон, да еще эмигрантской, ни знаменит не станешь, ни богат. Так что сидел себе Лукин в тесной комнатке флигеля при дешевой гостинице на Лионской улице Парижа и мазал краской белый холст в надежде на обещанное грошовое, но позарез нужное вознаграждение да еще никем ему не обещанную славу (она ведь чаще всего к художнику после смерти приходит, негреющее солнце мертвых, а пока…)
Где-то там осеннее парижское солнышко греет в парке зеленые скамейки и пестрые астры, где-то журчат фонтаны, а ты знай води колонковой кисточкой по холсту, оботри кисть тряпочкой, мастихинчиком подправь, эх, век свободы не видать, либерте, фратерните…
И вдруг – стук в дверь. Спасенье что ли пришло. Во всяком случае можно кисточку отложить. Открывает дверь Ростислав, а там два высоченных французских парня, даже не французских, оказалось, бельгийских, такие большие, любезные, симпатичные, тянут руки знакомиться. Один попроще – Ален, другой с выпендрежем, по-русски, не пойми-разбери, какой акцент: я Никола де Сталь фон Гольштейн, я русский, папа зовет просто Колей, вы можете звать «Ваше сиятельство», шучу, конечно, но как будет угодно…
Кто-то адресок им дал из бельгийских художников, непрезентабельный лукинский адресок (Лукин смущенно: «вот тут я и работаю…»).
Короче, познакомились, постояли, сели на койку, больше некуда было сесть, сидят – коленки торчат… Поговорили о том о сем, слово за слово, потянулись они, конечно, в угол, где картины стояли непроданные, особенно иконы. Потом вместе пошли шататься по Парижу, Ростислав их по всем водил любимым местам – и в Маре, и в Лувр, и на Бульмиш, и на Бют-о-Кай… Говорили все больше про искусство – то, се, Шарден, Коро, Матисс, эль Греко, Ведласкес, да еще «наш Пермеке, наш Энсор, наш ван Смет»… Про жизнь, конечно, поговорили, про их лихие испанские странствия, потом про его, Лукина, скудное существование… Ну что с нее взять, эмигрантская, сиротская жизнь. Как-то выжил. Теперь вот все же не пастух, а парижский художник, но от сумы и тюрьмы как зарекаться? На полгода его в Испанию, конечно, послать некому и в замках он сроду не ночевал, но вот уже выставлялся раз со всей братией из «Иконы». Много нас было…
В конце разговора все же не удержался Ростислав, похвастал:
– Даже была у меня персональная выставка. Правда только одна…
– Ух ты! Где?
– В Намюре.
– Где? Где? В Намюре…
– Ну да. Город такой бельгийский, Намюр…
Долговязые бельгийские парни хохотали до слез. Потом стали объяснять, что это дыра, этот Намюр. Хуже Брюгге. Да кто в целом свете слыхал про Намюр?
– Отчего? Пушкин, наверно, слыхал. Он точно читал Стерна. А там дядя Тоби был ранен под Намюром. Потерял мужское достоинство…
– А кто такой Пушкин? – спросил добродушно Ален.
– В общем так, – сказал Никола Ростиславу. – Ты к нам приезжай в Брюссель. Мы тебе в самой столице устроим выставку. Где-нибудь в центре. В зале Дитриша. Возле Королевской библиотеки. Все трое и выставимся. Верно, Ален?
– А что выставлять будем? – спросил Ален,
– Ну как что? Что-нибудь напишем и выставим.
– После веселого дня парижских прогулок они простились на прославленном Северном вокзале, на Гар дю Норд, под стеклянной крышей Хитторфа.