Порыв ветра, или Звезда над Антибой
Шрифт:
Письмо обеспокоенной маме Шарлотте, которая лишь хотела его развлечь (уж она-то знает, как трудно ему весной), Никола завершает вполне раздраженно:
«Ну, хватит мне писать, ибо моя сладостная жизнь складывается из того, что я работаю, я нервничаю, я читаю, а работа моя имеет мало общего со сладостной истомой страны. Спокойной ночи, мама, крепко целую. Никола».
В те же дни Никола пишет письмо Аликс Голди и поздравляет ее с пасхой, особо напоминая о русской пасхе, о духе своей родины, России.
В том же марте он пишет второе письмо отцу. Переписка с отцом – это бесконечный (теперь уже почти до полного разрыва) спор о трудах, об учебе, о возвращении домой, об искусстве, о невыполненном обещании и долге перед
«Милый папа, большое спасибо за доброе письмо…
… Сегодня спокойный вечер. Уже восемь часов. Жан еще копирует репродукцию Клода Моне, которую я копировал днем. На стене у нас эстамп Хокусаи. Он не только дарит радость красок нашей комнате, но и вносит правила жизни, учебы.
Я рад сообщить вам, что работа моя продвигается. После болезни я как бы обновил кожу (меня лихорадило, была боль в печени, но несколько дней, проведенных в постели, диета и изрядная доза хинина восстановили здоровье). Я лучше сознаю теперь, к чему я пришел и что мне делать. Что нужно в результате ожидания, а не вдруг достигать цели,
Нужно продвигаться к цели, ясно видя впереди горизонт. Нет нужды говорить об отпущенном мне в кредит «времени», да и Брувер ведь, что бы он ни говорил, не любит незрелых плодов. В Маракеше это все меня беспокоило и я непосильно напрягался и уставал. Сегодня меньше беспокоюсь и отдаю работе сколько остается жизненных сил. Одно это и важно, побольше живости в работе и все будет к лучшему в этом лучшем из миров.
Будь уверен, папа. Я работаю. Из ничего ничто и не возникнет, как говорили древние греки.
Я знаю, что жизнь моя будет странствием по неизведанному смутному морю, именно поэтому я должен сооружать свой корабль прочным, а он еще не построен, папа. Я еще не отправился в это плаванье, медленно, по частям я строю, мне понадобилось шесть месяцев провести в Африке, чтобы понять, о чем на самом деле идет речь в живописи. Поглядим, что дадут мне следующие шесть месяцев, и большего я просто не могу вам обещать.
На этом я прощаюсь с вами, папа. Пишите мне несколько строк время от времени, мне это принесет радость.
Сейчас ведь, кажется, пасха».
И дальше – латинскими буквами, но по-русски, точнее даже по церковно-славянски «Khristos voskrese»: «Христос воскресе – целую вас трижды. Никола».
Переписка отца и сына была безнадежным спором. Задним числом можно отметить, что они оба не ошибались в самых светлых и самых страшных своих ожиданиях, надеждах, предчувствиях – и любящий, трезвый, такой щепетильно честный работяга, бельгийский инженер Фрисеро и его непутевый, малонадежный, страдающий (как говорит любимая моя сестра Алена, «больной на всю голову») приемный сын. Они продолжали переписываться еще до осени, и в своем июльском письме 1937 года, все еще обещая послать отцу какой-то неведомый рисунок или даже какие-то многочисленные работы, Никола делает неожиданное признание:
«в моем сознании год, два года, десять лет ничего не значат, и быть художником это не считать года, а жить как дерево, не торопя созреванья весенних соков, и ждать лета, лето придет, но нужно иметь терпение и терпение, вы не сможете разделять мою мысль и вы правы…»
Оба они были правы по-своему, оба ничем не могли помочь или помешать судьбе. Об этом мы непременно еще поговорим на страницах нашей истории. Но пока – все еще Могадор, сказочная Эссауира…
Как хотелось бы знать автору этих строк, стоит ли еще близ автостанции и старинных городских ворот крошечный отель «Агадир»? В конце 80-х годов там было так тихо, так чисто, и двенадцатый номер, в котором я столько раз останавливался, стоил пять евров в сутки. Будь у меня чуть побольше денег, я непременно снимал бы восьмой номер, из которого можно выйти на плоскую крышу, где вечно тусуются чайки… Ладно, не буду предаваться ностальгии: тоску по марокканской Эссауире и таджикскому Сары-Хосору я давно выплакал в своих марокканских рассказах…
Французские биографы и искусствоведы упорно ищут, что же нарисовал Никола де Сталь в годы своих молодых странствий. Где результаты всех этих трудов, упоминаемых в письмах к родителям? Поэтому неудивительно, что они пришли в волнение, обнаружив картинки могадорского периода с подписью де Сталя. Обратились за объяснениями к Жану ван Кату, жившему в 1937 году в Могадоре с двумя брюссельскими друзьями, и услыхали от него историю, которая могла бы, на мой взгляд, успокоить и самых упорных из искателей пропавших сокровищ.
В Могадоре, как и в прочих городах Марокко, была до самой середины пятидесятых годов XX века довольно обширная еврейская колония. Здешние евреи были по большей части торговцы и ремесленники (много было ювелиров). Они пришли сюда некогда, скорей всего, из Испании, а сбежали отсюда во Францию и в Израиль, где им поначалу пришлось несладко. Теперь это все уже давняя история: многие из них и там встали на ноги…
Я попал в Марокко впервые в 80-е годы прошлого века и среди прочих достопримечательностей посетил былые еврейские кварталы («мелла») с их навеки запертыми кладбищенскими воротами. Кварталы были пристойными, кое-где даже элегантными (как в Мекнесе) или нестерпимо грязными и нищенскими, как во множестве деревень. Во время путешествия Никола де Сталя, в 1937 году, в Могадоре еврейская «мелла» была еще хоть куда. И вот один из жителей этой «меллы», увидев рисующего что-то на шумном перекрестке близ рынка Никола де Сталя, решил заказать ему два-три рисунка. Молодые бельгийцы всполошились. Пренебрегать заказом при их безденежье было бы нелепо. К тому же этот могадорский перекресток был даже менее перспективен по части заказов, чем парижский Монмартр (где тоже не грозит художникам золотой дождь). Так что Жан и Ален заверили мецената из «меллы», что их друг с честью выполнит его персональный заказ.
Почему он выбрал из их тройки именно Никола, этот представитель довоенного марокканского нацменьшинства? Может, он умел на расстоянии чуять запах таланта, как позднее учуял его процветающий нью-йоркский арт-дилер Поль Розенберг? А может, именно таким представлялся ему настоящий художник. Или, на худой конец, настоящий барон…
Так или иначе, заказ был принят де Сталем, и Жан ван Кат сел за работу. Объяснений этому я не нашел в родственных легендах. Вероятно, друзья просто знали, что Никола не сможет довести до конца работу. Или даже не сможет ее толком начать. Знали то состояние, в котором нередко бывают люди пишущие, рисующие, сочиняющие. Знали, что человеку может «не писаться», «не рисоваться», «не сочиняться». Что друг их уже давно в этом состоянии. Может, пройдет еще сколько-то недель (месяцев, лет, десятилетий) и он что-то нарисует (напишет, сочинит) и удивит мир. Придет вдохновение и с ним это случится, то, чего он так мучительно ждет…
Никола верил, что это случится, но наверняка сказать ничего не мог. Вероятно, ни в 1937, ни через два, ни через три года он еще не умел довести до конца никакую работу. Однако признаться в этом не решался не только сам Никола, но не решались позднее и авторы его биографий, так что искусствоведы все ищут, ищут… Однако они с упорством (с упорством, деликатностью и робостью) избегают даже попытки проанализировать психологическое состояние своего героя, поискать аналогичных казусов, которыми полны не только книги ученой Кей Джемисон, но и исповедная проза самих страдальцев. А нам с вами – зачем ходить за три моря? Возьмем карьеру того же Бориса Пастернака, страдавшего от чего-то очень похожего. Нет, не блистательно состоявшуюся позднее карьеру поэтическую, а карьеру музыкальную (композиторскую).