Порыв ветра, или Звезда над Антибой
Шрифт:
Я читал ее совершенно счастливые письма. Хвала меценатам… И пропади они пропадом, проповедники равенства…
Барон тогда не остался в накладе. Зинаида привезла ему замечательные картины, а четыре года спустя он снова отправил ее в Марокко. Конечно, голеньких марокканок она ему привезти не смогла: до такой степени раскованности дамы на этой территории еще не дошли (Ведь если говорить начистоту, то и полногрудые поселянки из серебряковской «Бани» были никакие не доярки и не труженицы сельхозартели, а гладкие петербургские горничные, которые бестрепетно, но не безвозмездно, обнажали свои несравненные красы в ателье художницы). В общем ни с Зинаидой Серебряковой, ни с ее сыном Шурой, блистательно писавшим старинные интерьеры, барон де Брувер не прогадал. И вот
Впрочем, не будем забегать вперед. На дворе август 1936 года, ветер дует в паруса дальних странствий, три молодых художника покидают скучные долины и горы Бельгии ради Северной Африки. Пока покидают привычным способом – на велосипедах. Они снова пересекают Францию, направляясь к берегу Средиземного моря. Добравшись на велосипедах до портового города Сет (ах, какой там вид с горы, с морского кладбища, где покоится поэт!), они смогли договориться о дешевом путешествии на рыболовном судне, уходившем к марокканскому берегу. Успех! Еще один успех!
Перед отъездом из Брюсселя Никола встретился со школьным другом Эмманюэлем д\'Угсвортом и обещал ему написать большой очерк о Марокко для нового католического журнала «Блок». Может, именно сочинение очерка на время отвлекло Никола от писания писем родителям (и от живописи, до которой он еще, похоже, не дозрел). Так что, первое большое письмо домой Никола отправил только в октябре из прекрасного города Фес, может, самого красивого из пяти «императорских» городов Марокко.
В этом многостраничном письме Никола описывает визит к Долгоруковым в Рабате и парад в Фесе (парады восхищали его всю его недолгую жизнь, он мечтал писать парады и празднества), восторженно пишет о благородном достоинстве арабов и берберов, о неуклюжести европейцев, об угощении в арабском доме, о пальмовых рощах… Впечатлений много, голос рассказчика сбивается, путается, наконец замирает:
«Фес чудесен, мама, чудесно, если мне удастся более прилично описать все это по-французски, я попытаюсь в скором времени описать для вас мою здешнюю жизнь. А теперь клонит ко сну. Спокойной ночи, мама. Целую тебя, папа. Знаю, чего я хочу достичь, но не знаю, смогу ли достичь. Спокойной ночи. Никола».
Никола добрался до палящего Маракеша и здесь ему дал приют в своем просторном доме милосердный месье Шарль Сальфранк, преподававший французский язык в мусульманском лицее. Хозяин уходил в лицей на работу, а Никола прятался от жары в доме, рылся в домашней библиотеке учителя, читал, заполняя пробелы в своем образовании и писал длинные письма. В конце ноября он написал такое письмо маме Шарлотте:
«Милая мама, в Бурже есть один каноник, который круглый год разучивает со своим хором «Мессию» Генделя. Он занят этим очень всерьез, проводит репетиции два и три раза в неделю, и так год за годом, пытаясь как можно глубже постигнуть эту музыку, покупает все, что пишут об этом композиторе, по-настоящему волнуется при каждом новом исполнении, убежденный в том, что целый мир ждет явления его учеников, до такого совершенства поднявших исполнение этой музыки, и дирижирует он с таким пылом, до которого не смог бы подняться, наверное, сам композитор. А между тем, в целом Бурже едва ли найдется и десяток человек, которые поняли бы, что значит музыка вообще, и от силы пяток таких, что могли бы до конца понять «Мессию» и получить наслаждение от этой музыки, а он продолжает работать и хочет верить, что мир его поймет. И мне грустно, когда я рисую и знаю заранее, что не буду понят. Марокканский мальчик снова приходил сегодня позировать, и я деталь за деталью разобрал все части первого своего рисунка, чтобы изучить его ноги, руки, пальцы, жировые мешочки, которые возникают над коленками, когда кость ноги подпирает коленную чашечку и т.д. и т.п....
Господи, как он красив, четырехлетний ребенок. И насколько мать его пронизана отблесками ночи, настолько он весел, темнокож, оранжев и ярок, с этой своей папуасской челкой на лбу. Чтобы нарисовать его ручонки, я должен открыть его пальцы, закрыть их, чтоб снять напряжение. Голова у него большая, в четыре раза больше, чем позволяет пропорция. Не знаю, смогу ли я передать хрупкость этого тела, скрытого в его джелабе с ее широкими рукавами. Это так трудно, и я ни на что, я ни на что другое тоже, и всю вторую половину дня я все стирал и стирал рисунки, выстраивая их скелет, основу. Иногда пропасть, отделяющая мой рисунок от того, как я себе его представлял, вызывает у меня горький смех. Грустно посмейтесь и вы со мной, мама. И мужество нам может вернуть только новое изучение. Изучение и вера в правоту великих художников, ее нам подсказывает интуиция.
Что они делают, как, почему, каков результат их работы после трех лет усилий, у меня не вполне постоянных.
Надо понять, дать объяснение, хотя бы себе, почему то, что мы считаем красивым, действительно красиво, хотя бы техническое объяснение.
Совершенно необходимо понять законы цвета, до конца понять, почему яблоки Ван Гога, те, что в Гааге, те, что имеют такой определенно неопрятный цвет, отчего они кажутся такими великолепными, отчего Делакруа изрезал зелеными лучами свои декоративные ню на потолке и эти ню кажутся нам безупречно телесными, чистыми, безупречными. Почему Веронезе, Веласкес, Франц Гальс использовали 27 оттенков черного цвета и не меньшее число оттенков белого. Отчего покончил с собой Ван-Гог, возненавидел себя Делакруа, а Гальс напивался до бесчувствия, как они пришли к этому? А их рисунки? В Гаагском музее есть целые две страницы, где перечислены все сочетания красок для одной маленькой картины. Каждая краска имеет свой смысл и назначение. А я буду уродовать холст, не изучив всего этого, и все потому, что мир куда-то спешит, Бог знает куда…»
С середины письма мысль Николая уходит к бедам цивилизации, к гибели кустарного промысла, к каким-то встречам в кафе и случайным газетным заметкам о чьих-то удобствах в Каире:
«Пришел один датчанин, он ел за нашим столиком и он был грустный. А как-то раз в Севилье нам с Эмманюэлем дали такое паршивое вино, что добрая хозяйка сказала, что она скинет по сорок сантимов со стоимости обеда. А когда мы отказались, она сказала мужу минут через пять: «Ох эти студенты, все учатся» (дальше то же самое по-испански).
… В Фесе попытаюсь подробнее разузнать о Монголии и о полковнице Меален (Мигель-Штернберг).
Мне трудно вам описать все, что со мной происходит, буду читать Делакруа на ночь. Скоро напишу вам, что происходит с моим рисунком.
Напишите, мама, не грустно ли вам, и я пошлю вам немножко солнца. Сегодня солнечно, и в 5 часов я ходил с Жаном в султанский сад рисовать оливковые деревья.
Закаты в дождливые дни здесь просто невообразимо выразительны. Спокойной ночи, мама. Целую тебя, папа. Коля».
Ученый комментатор в кратеньком примечании к этому письму стыдливо сообщает какие-то малоинтересные подробности о местонахождении полотен Ван-Гога в Гааге… Может быть, просто затем, чтоб напомнить о печальной судьбе Ван-Гога.
Другие комментаторы выражают лишь безоговорочный восторг. Их нисколько не тревожит ни состояние нашего героя, ни печаль его родителей. Даже сам Никола понимает, что маме есть отчего быть грустной. Что до папы Фрисеро, то ему есть отчего придти в отчаянье. Кроме всего прочего он поручился за присылку работ заказчику-барону, а Никола, насколько можно понять из его письма все только приступает к тому же, одному единственному рисунку, которым он недоволен… Легко догадаться, что и состояние здоровья Никола и его планы внушали родителям опасения.